mbla (mbla) wrote,
mbla
mbla

Categories:
Предыдущее

Про Берлин в 91-м, про Питер в девяностых, про дядю Додика и его жену Таню, про Топорова, про родителей, про нас, про Яшу Коцака и Галю Полонскую, про котёнка, про Дружка, про кошку Пушу, про разбитый нос, про стихи...

В ноябре 91-го мы поехали дней на десять в Россию – сначала в Питер, потом в Москву.

Продолжались удивительные времена дешёвых поездов – мы отправились по билетам, купленным за рубли, пользуясь горделивым советским обменным курсом, по которому в рубле умещалось аж десять франков. Это была последняя наша поездка в Россию на поезде.

С пересадкой в Берлине, причём у нас там был целый день. Мы приехали в Берлин рано утром, сдали рюкзаки с чемоданами в камеру хранения и отправились гулять до вечера.

Мы прошли через весь город пешком – с востока на запад... Этот день комом в горле. Нескончаемый ноябрьский дождь, мелкий тусклый. В восточном Берлине облезлые грязные лишённые цвета стены, Александр платц – бесприютная, с какими-то вульгарными рекламными плакатами.

Иногда, чтоб посидеть в тепле, мы куда-нибудь заходили. Где-то в полутёмной и полупустой пивнушке съели суп из бычьих хвостов, которым любитель немецкой еды Васька давно меня накормить хотел.

Через музейный квартал – в западный Берлин – там стекло и бетон, кофе с пирожными в забегаловке на втором этаже, капли ползут по оконному стеклу.

И в какой-то перерыв в дожде мы сидели на скамейке в Трептов-парке возле Алёши, – люди гуляли с собаками, кто-то мимо нас пробегал, а мы сидели, прижавшись друг к другу, охваченные бездомностью чужого города возле громадного солдатищи.

Потом вокзал, советские военные с семьями уезжают на родину – похоже было на эвакуацию – напряжённые неулыбающиеся лица, баулы, сундуки какие-то, плачущие дети...

Тащим чемоданы по ступенькам, и ночной поезд в Питер.

У родителей мы бы и не заметили, что мы приехали во время, когда в магазинах не было еды. У них всё как всегда – центром трапез блюда из припасённого летом – грибы солёные, грибы маринованные, кислая капуста, суп из сушёных белых, варенье, закатанные в банки компоты – всё это главная и любимая еда моего детства – август – месяц трудовой добычливости.

Встретили нас грибным супом, в котором лишь слегка накренившись стояла ложка.

И только как-то в гостях, когда на ужин было полкурицы на четверых, мы ощутили, что еды-таки нет.

Потом в Париже нам рассказывала Лена Баевская, как в городе Ренне, куда её и Мишу Яснова пригласил выпестованный Эткиндом прекрасный поэтический переводчик с русского на французский Андрей Маркович, они обомлели, увидев в квартире, в которой их поселили, на столе вазу с сияющими апельсинами...

Зашёл к родителям что-то передать в Париж бегемочий дядя Додик, младший брат его отца. Очень расположенный, весёлый, довольный. У него шёл самый счастливый кусок жизни – он только недавно сошёлся со своей новой женой, генеральской вдовой Таней, – мягкой уютной женщиной, которая во время войны была снайпером. Дядя Додик за несколько лет до того потерял жену, очень жёсткую тётку, державшую его в повиновении, и случилась с ним счастливая любовь, когда обоим было за шестьдесят. Сюжет для небольшого рассказа. Таня – всю жизнь советский человек – легко перетекла в несоветскую жизнь, сменив у себя в комнате ленинский уголок на красный угол с иконами.

Познакомились они с дядей Додиком в товарищеском суде, где оба предавались общественной работе – они ещё и жили в одном доме. А когда дядя Додик умер (она надолго его пережила), Таня всем желающим слушать с удовольствием рассказывала, как «всё» у них начиналось.

Дядя Додик за ней ухаживал, как положено, с цветами и кино. И вот один раз они в кино собрались, а сначала чаю решили выпить у неё дома. Она пошла на кухню чай ставить, приходит с чайником, – а дядя Додик уже в её кровати лежит.

И вот этот самый дядя Додик забежал к родителям на минутку, – мама, конечно же, предложила ему чая с вареньем, он отказался, и тут мама вкрадчивым насмешливым голосом говорит – «с земляничным!». Дядя Додик тут же взял свои слова назад – ну кто ж отказывается от чая с земляничным вареньем!

Сходили мы с Васькой в издательство «Северо-Запад», которое тогда помещалось в каком-то дворе-колодце на Шестой линии – там, где я в детстве жила, где мы на мостовой в классики играли, потому что практически не было машин на Шестой между Малым и Средним из-того, что там уместились две школы и детский сад. В издетельстве в полутёмной комнате на прилавке лежали стопки васькиных тонких бумажных грязно-сиреневых книжек, они только-только приехали из типографии – «В граде Китеже». Много тогда выходило очень некрасивых книг почти что на обёрточной бумаге.

Ещё из Парижа Васька договорился о вечере в ленинградском Доме Писателей. Расположен этот писательский особняк прямо напротив управления КГБ, именуемого в народе Большим Домом, и по этому поводу вечно в Питере веселились – говорили, что есть тайный подземный ход прямо из ГБ в дом писателей, чтоб тёпленькими этих писателей брать. Потом этот бедный дом (писателей) сгорел, говорили, что от чьей-то сигареты.

Васька очень радовался, что на его вечер пришёл Дмитрий Сергеич Лихачёв. И вообще много было народу.

Я злилась, что васькин вечер вёл Топоров. У него тогда была своя литературная страничка в не помню какой из питерских газет – и в каждой статейке Топоров о ком-нибудь говорил гадость – причём как-то исподтишка, как в яслях – ущипнёт побольней и потом руки потирает, потому что обиженный не пытается защититься, чтоб не выглядеть смешным. Я тогда на примере Топорова поняла, как легко клеветать безнаказанно. Потом когда я читала книжку Воронелихи, по сути посвящённую клевете на Марью Синявскую, я вспоминала как раз топоровские статейки.

Кстати, Топорова я помнила с юности, со времён Сайгона, где он вечно сидел за чашкой кофе и ждал собеседников, и небось тогда уже мечтал, что всем отомстит при случае.

А к Ваське Топоров как раз хорошо относился, что было весьма стыдно, хоть Васька тут и вовсе ни при чём. И при хорошем отношении он тоже ухитрялся писать мерзко, и ещё неизвестно, когда гаже. Скажем, где-то он написал, что Ваську бедного довели до отъезда злые люди из Союза писателей, а если б не довели, то русский человек ни за что не стал бы уезжать по израильской визе. Прочтёшь такое – и не знаешь, как отмыться.

В следующие наши приезды, к счастью, васькины вечера вёл Яша Гордин, хотя прямой ссоры с Топоровым не было.

В Москве мы с Васькой ходили в гости к его любимым друзьям Яше Коцаку и Гале Полонской - людям, которые раздобыли нам Нюшу.

Этот огромный мир, где столько миллиардов людей, на самом деле, оказывается всё же пазлом, где отдельные кусочки входят на свои места, связываются – и будто так и надо. И через много лет выяснилось, что Яша проектировал те самые газопроводы, вдоль которых шёл по пустыне Альбир, ища в трубах утечки.

А Галя учила в школе детей литературе и до сих пор учит. И ведёт литературный кружок, где её дети читают стихи.

Васька всегда с гордостью говорил, что Галя – из тех самых учителей-шестидесятников, из которых Наталья Долинина, Лия Евсеевна Ковалёва (любимая в жж Ликуша) – из тех, кто не только учил читать книжки, но пытался в советской жизни учить достоинству, внутреннему сопротивлению, тем свойствам, которые описываются высокими словами, заграбастанными и бесконечно опошленными советской властью.

А ещё Галя с Яшей – собачьи люди. У них было в тот момент, кажется, четверо маленьких пуделей и персидский кот впридачу. Яша говорил, что самый старший пудель, стариком он его называл, стал с возрастом сердит, ему палец в рот не клади... А Галя, пока мы были в гостях, консультировала по телефону своих знакомых, у которых пуделиха в тот вечер рожала.

Пудели с удобством разлеглись на диване, и Яша, устроившись там тоже, сказал: «вот оно преимущество маленьких собачек. Эрдель наш занимал весь диван, а тут они вчетвером умещаются, и ещё мне место оставили».

Нет Яши, он умер за полгода до Васьки... С Галей мы иногда перебрасываемся мэйлами... У неё маленькая чёрная пуделиха Дана, чуть постарше большой белой Тани...

В поездке в Москву было для меня прикосновение к прошлой жизни – до нас – той самой, про которую мы договаривались, что я сохраню... Я собиралась встретиться с Генкой – вполне невинно погулять по улицам...

И тут выяснилось, что для Васьки – это совершенно невыносимо. Мы оба знали, что настоящая ревность – она к разговорам, к той словесной жизни с кем-то, которая оказывается вдруг вне общей жизни, непрозрачной...

Мы совершенно отчётливо чуть ли не с первой нашей общей недели знали, что вне нашей общей жизни мы оба себя не представляем, что мы сплелись и проросли друг в друга практически мгновенно, – и всё-таки Ваське было трудно меня отпускать – даже с кем-нибудь встречаться после работы в кафе возле Нотр Дам, где пианист по вечерам, – ведь это кусок времени... И что сейчас локти кусать... Перед смертью не надышишься... Как мы легко это произносили, пытаясь в сессию за последнюю перед экзаменом ночь выучить какую-нибудь очередную теорему...

Васька как-то удивительно выходил из прошлой жизни в новую, захлопнув дверь, вроде бы оставляя прошлое позади, я же моё прошлое таскала с собой, и оно прорастало в настоящее, тянулись толстые нити, и любовь к собственному прошлому всегда для меня была частью любви к себе...

Мы не встретились в тот наш приезд с Генкой, потому что ему не захотелось смотреть на нас вдвоём, а я в нашей с Васькой жизни, которая была в обе стороны вечной – мы вечно вместе были – и так всегда будет – в незыблемости этой жизни, всё-таки уступила, как уступают причудам.

В Питере жили мы у Машки с Яшкой в трёхкомнатной квартире, а у родителей квартира этажом выше, однокомнатная. Наш приезд возмутил машкину суровую кошку Пушу и поступила она решительно несправедливо – вместо того, чтоб открыто напасть на меня, или на Ваську, она среди ночи неожиданно разъярённой фурией бросилась на Машку, да так, что Яшке пришлось заливать машкины раны йодом. Маленький щен – доберманиха Долька ничего против нас не имела, но немного дичилась посторонних – её в детстве нельзя было водить на улицу – до прививок, а прививки как-то не сразу делали...

Две поездки переплелись у меня в голове – та в ноябре 91-го, и следующая – в сентябре 95-го. Тёмный промозглый ноябрь с солнечным сентябрём.

***
Якову Гордину

Вызывает безумную жалость
То, что жизнью когда-то считалось:
Парапеты, огни, мостовая,
В переулках поспешность объятий,
Эти ржавые скрипы трамвая
И кресты кораблей на закате...

Вызывает нелепую жалость
Этот новенький крест над собором,
Эти сборища, сборнички, сборы,
И заклеенные заборы
У метро – что ещё не распалось.

И ещё – бесполезная жалость
К тёмным сводам стеклянных вокзалов,
К тем прохожим, теряющим тени.
К одичанию их сновидений,
От которых на стенках осталась
Память кухонных в-гости-хождений...

И когда непонятным укором
По плащу шебуршит осторожно
Мелкий дождь ежедневного вздора –
Быть прохожим почти невозможно:
Так храбрится он, ветер осенний,
Так нелепо, отважно, несложно
Как с фасада подкрашенный город...
И прожектор подсветкою ложной
Разукрасит его, обесценит,
Перепутав прологи с финалами,
Бросит вниз на колючие тени
Фонарей, отражённых каналами.

1995


Вечера в доме писателей... Разговоры о политике, страшная политическая активность у людей, от которых я бы этого не ждала – хоть у наших с Машкой тёток, родной и двоюродной, – не пропускали они ни митингов, ни выборов, носы приклеивались к телевизорам во время политических дебатов. Казалось, что больше всего политика интересует тех, кому за шестьдесят, и пожалуй, удивительным образом, тёток больше, чем дядек.

В 95-ом в пронзительный прозрачно-золотой день мы ездили в Павловск. Мама осталась дома с крошечным котёнком, за которым мы с Яшкой и с Машкой съездили по объявлению за несколько дней до того. А накануне котёнок вроде как слегка приболел, вялый был... Тогда котят брали слишком маленькими, месяца ему, наверно, не было. По Павловску мы гуляли с Володей Васильевым, васькиным товарищем по семинару Гнедич, жившим в Царском селе. А на обратном пути на вокзале ели мороженое. Оно стоили каких-то безумных денег... Мы вообще на рубли ничего не поменяли, папа платил... И так было почему-то грустно смотреть, как папа ест мороженое – каким-то предчувствием будущих потерь – папа с аппетитом уплетал детское щастье...

Когда мы вернулись домой, оказалось, что котёнок умер. Как-то враз ослабел, мама носила его за пазухой, – и умер... За два дня до того носился по квартире... И всё – комочек шерсти...

...
Возле Василеостровского рынка на улице барахолка – наверно, это тоже в 95-ом – там продают такую фигню – на платках на тротуаре лежат разрозненные предметы – какая-то старая пудреница рядом с одиноким растрескавшимся башмаком...

***
Когда всплывает Атлантида –
Всплывают вздутые колонны,
Потрескавшихся стен провалы,
Зияют двери пустотой,
И окна мёртвые, чернея,
Жрут водоросли и лилеи,
И плиты набережных склизки,
И выщерблены обелиски
Над застоявшейся водой.

Когда всплывает Атлантида –
Всплывает дымных ростров пламя,
Как мутно-рыжая хламида
Над разметёнными домами,
И пристань в ракушках пустых,
Не видя ни одной галеры
Любви, Надежды или Веры,
Глядит под чёрные мосты.

Над колченогими столами
Пиров, справлявших век чумы,
Всплывают призраки зимы,
Бренча двуглавыми орлами,
И свет не отделён от тьмы.

А в бахроме из чёрной тины –
Забытых войн чужие мины,
Как прежде, прячутся на дне,
Чтоб не ушёл из Атлантиды
Кораблик по зловонью тины,
Чтоб задохнулся в том огне,
Где корчится, шипит, дымится
Судьбы имперская страница
На подсыхающей стене.

Когда всплывает Атлантида –
Волна срывает все плотины,
А их творцов уносит в ад...
Среди всемирного базара
Над головой у Валтазара
Последние Слова горят.
В карнизы врезано их пламя
Там, где свистевший ветер стих,–
Под золотыми куполами
Над грязью бывших мостовых.

1991

И ещё в 95-ом... Мы поехали в гости к друзьям в Петергоф. Гуляли по парку радостным осенним днём, с нами – маленький отважный, и хоть совсем уже старенький, лет шестнадцать ему было, всё равно настоящий решительный мужик – беспородный пёсик Дружок. Хороший был день, и мы не рассчитали времени, а вечером у родителей были гости, которые и с нами хотели пообщаться...

Мы заспешили на вокзал, с неуютностью понимая, что приедем чуть позже, чем хотели... Ребята с Дружком отправились нас провожать. Подошла электричка из Питера – переполненная, и из неё выкатилась густая толпа – с работы люди – и они шли, я бы сказала «пёрли», почти сметая стоящих на пути. Было тепло, и у меня была расстёгнута куртка, и каким-то образом её хвост попал в молнию сумки идущего навстречу мужика, мы сцепились. А нам на электричку надо бы сесть, вот-вот она отправится...

Мужик ужасно обозлился, я растерялась, а Васька как-то стремительно рванул куртку, – вытащил хвост, но мужик, то ли испугавшись за свою сумку, то ли просто из-за разлитой в воздухе агрессии, размахнулся, дал Ваське в нос с полного размаха, и быстро пошёл дальше.

У Васьки из носу хлынула кровь. Мы застыли на секунду от полной нереальности происшедшего. Никто в торопящейся толпе и внимания на нас не обратил...

Ребята заохали, сказали, что есть медпункт на Балтийском вокзале, и надо туда зайти перед тем, как домой ехать, вскочили с нами в поезд... Мы всю дорогу стояли с Дружком в тамбуре. Васька прижимал к распухшему вдвое носу платок. Ну, на вокзале зашли в медпункт, там кровь остановили, Васька помылся, – чтоб хоть за бомжа не приняли в метро.

Скрыть происшествие от родителей, естественно, было никак нельзя – нос – как груша. А ещё и вечер в Доме Писателей был как раз на следующий день. Так что и там народ интересовался, как это Ваську угораздило, – Миша Глинка до начала из зала спросил, с кем Васька подрался. Мы обдумывали пиратскую повязку, но как-то не соорудили...

Поездки в Питер в первой половине 90-х, – и те, что до меня, и две наших общих – очень сильно проявлены в «Стихах 91-го – 93-го» и в «Итоге романтизма».

Однажды Васька рассказал, как его поразило по дороге в гости к Гале Усовой, в ту самую квартиру возле Сосновки, где они когда-то вместе жили, что на пятиэтажки наступает лес, – растрескались стены, и лес пошёл в атаку на слабые человечьи поселения – на окраинные куски города.


***
1990, Петербург, Сосновка.

Позарастали стёжки-дорожки
В тридцатилетних бетонных кварталах.
Конский каштан заслоняет окошки,
Всё, что кустилось,– поразрасталось:
Лес возвращается, лес наступает
Тонким каштаном, бледной сиренью,
Ломится в форточку гроздь тугая,
Мстит за порубленное смиренье!

Тут, где сгубили чужие сады,
Тут, где бульдозер царил на песках,
Буйство берёз осаждает пруды,
И не прошедшие мимо дожди
Осколками стёкол дрожат на листах.

Конский каштан над площадкой песчаной,
Над жестью ржавого гаража,
И потянулась сирень беспощадная
К стёклам четвёртого этажа.

Отвоевали у леса улицы?
Хватит, поездили тридцать лет!
И у подъездов репейники колются,
И по строителям тризну лес
Справит,
когда разнесёт по панели
Пятиэтажие карточных стен,
Чтоб лопухи с беленой забелели
Этим кровавым гераням взамен!
А на проспекте, лиловом от гроз,
Хлещут шпицрутены тонкой осины,
Хлещут, сквозь строй прогоняя машины,
Чёрные розги свистящих берёз,
И заплетает гигантская ива
Ветви в трамвайные провода,
И по глазам пешеходов – крапива,
Им открывая проход в никуда.

Брякают ставни, как брошеный щит,
И в удушающем мщенье сирени
Люди катаются от мигрени
Там, где татарник в асфальте торчит.

В доме, где солнца годами не видели,
А штукатурка – мокрей и мокрей,
Кем-то забытые чьи-то родители
У заплетённых плющом дверей...

Там, где сгоняют потоки побелок
Лес одичалый, да ливневый душ,
Всё, что настроено, всё, что наделано,
Всё одолеет зелёная глушь!

Есть ли что в мире страшнее сирени
В час, когда перешагнув Рубикон,

Пан –
разгневанной в ветре свирелью –
Свистом трясёт шпингалеты окон?!
В сизой дымящейся утром сирени
Будет утоплен последний балкон.

1992


А в 92-ом в Париже мы были на концерте Евгения Кисина, и нам страшно не понравилось. Казалось, он барабанит – с блестящей техникой и без музыки – жестоко мучает Шопена, обращает его в бездушный железный панцырь.

***
Петербург

Наступает на тени дворцов топот сумерек серых,
И вода неминуемой тенью глотает закат,
Словно слизывая с переулков и ветреных скверов,
Где последние пятна ещё на деревьях дрожат.
Их не стоит ловить –
и пускай покрываются синью,
Из которой ни люди, ни сфинксы не выловят снов!
...И упала звезда.
И звезда называлась Полынью,
И полынною горечью веяло вдоль берегов.

И никто не заметил, когда изменились стихии,
Словно звуки рояля, который накрыли тряпьём,
Серебро почернело,
как чернеют окошки пустые,
И смешалось с тяжёлой водой то, что было вином.
И совсем не листва – разложенья подсохшая пена
Засыпала булыжник, звеня на трамвайных путях,
Пианист сумасшедший играл кулаками Шопена,
И аккорды его ударяли в гранитный костяк.
1993
Tags: Васька, истории, люди, мы, пятна памяти, стихи, эхо
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 46 comments