mbla (mbla) wrote,
mbla
mbla

Categories:
Предыдущее

Продолжение: Про Марью, про Синявского...

Когда собирались у нас, Васька, или куда чаще мы вдвоём, собственно, если никаких гостей у нас не было, то всегда вдвоём, Синявских привозили и отвозили.

А когда гости у нас были, иногда Васька и один ездил, но я этого не любила – ужасно беспокоилась, когда он один ездил, даже на пять километров между нами и Синявскими.

Однажды жарким летним вечером, когда у нас гостила Наташка, Васька повёз Синявских домой, а мы с Наташкой остались трепаться. Из-за жары разделись до полуголости. И вдруг через полчаса звонок – я всегда открываю дверь, не осведомляясь, кто за ней, и тут была совершенно уверена, что это вернулся забывший ключи Васька – а за дверью стоял полицейский. Ухнувшее сердце – но он всего лишь пришёл удостовериться, что у нас никого не бьют – уж не знаю, какому соседу и в какой квартире померещились вопли – мы сидели тихо. На мой малопристойный вид (в одних трусах) полицейский внимания не обратил, но попросил разрешения заглянуть во все комнаты, чтоб точно убедиться, что никого не насилуют, и трупы не валяются. Увидел только полуголую Наташку, вежливо попрощался и отправился восвояси. И Васька тут же пришёл.

Довольно скоро после первой встречи с Марьей случилась вторая – опять у нас, и третья – и на третий раз, когда мы приехали за Марьей, вдруг со второго этажа спустился Синявский... И тоже поехал к нам в гости.

Думаю, что не только Марья защищала своего Синявского от возможных обид, но и Андрею Донатовичу было прощать кого-нибудь куда трудней, чем Марье.

И мне кажется, что сразу, вот с того самого дня, когда они оба поехали к нам в гости, старые ссоры и обиды были забыты, честно забыты, без камней за пазухами. Марья только иногда дразнила Ваську, напоминая ему ту чушь, которую он когда-то написал про «Прогулки с Пушкиным», но это было не обидно.

Мы виделись раза по два в неделю – обычно раз у них, раз у нас, и иногда вместе куда-нибудь ходили, или на машине катались – ведь Марья обожала кататься, а Васька катать.

А ещё Марья ужасно гордилась своей готовкой – говорила, что статьи останутся, и ювелирка – и надо сказать, изумительной красоты у неё украшения под старину, благородные... Во Франции она это дело забросила – ну, одновременно держать типографию и ювелирную мастерскую – это никак, а типография в подвале – это ж для её Синявского! Чтоб «Синтаксис» издавать и его там печатать! Ну, и ювелирка – тяжеленный труд физический, типография, впрочем, тоже. Кстати, Марья говорила, что с вреднейшим асбестом, из-за которого сейчас немало домов перестраивают, ювелиры постоянно работали... И она тоже. Никто ж не знал.

А готовка – это сиюминутное, сожрали – и нету – поэтому Марья с удовольствием не только кормила, но и тщательно хвасталась!

Ещё совсем недавно, год назад, она делала свою баклажанную икру – без помидоров – с чисто баклажанным вкусом. У нас в доме делали с перцами и с помидорами, говорили, что это одесская икра, – так делали в семье деда. А марьину икру Васька, не очень большой её поклонник, называл сырой – говорил, что так в Ростове звали икру, которую не тушили на сковородке с помидорами.

А ещё и Васька, и Марья солили сёмгу, – Васька утверждал, что он этому научился на Белом море. Где научилась Марья, я не знаю. Все ужасно любили эту солёную сёмгу, кроме меня, – мне она казалось какой-то неправильно сырой, и всегда куда больше нравилась копчёная сёмга из магазина.

Однажды огромный кусок сырого лосося, который Марья собиралась засолить, утерялся в нашей машине. Дело в том, что Васька возил Марью в огромный Ашан в двух шагах от нас, и они там оба закупали тонны жратвы. Васька на Марью ворчал, потому что она имела обыкновение зависать в писчебумажном отделе – ну, там много всяких папок, в которых можно хранить, к примеру, старые газеты от сотворения мира, или от приезда Синявских в Париж.

Синявский дом – натуральное дворянское гнездо, про которое поверить невозможно, что нет, не жили тут поколениями, а всего лишь сорок лет... Эти папочки помогали Марье, когда находил на неё стих, хоть немного уменьшить клубящуюся энтропию. Лучше уж стол, на котором громоздятся папки, чем стол, заваленный бумажками...

Так о лососе – однажды его купили в Ашане и потеряли. Искали-искали – не нашли. Всю машину перерыли, что было непросто – ведь они покупали еду в два дома – Васька отвозил домой Марью, и надо было извлечь из горы плохо разделённых пакетов относящиеся к ней.

Нашёлся этот лосось через неделю – по запаху – он затолкался глубоко под сиденье.

Но особо Марья гордилась не солёным лососём, не баклажанной сырой икрой и даже не запечённым бараном по имени «бараньи крылышки» – главным её блюдом была чечевичная похлёбка. Её раскладывали по большим мискам, и была она с бараниной, – и Марья, задрав нос, говорила: «Ну?! Ведь согласитесь, за такую похлёбку что хочешь продашь!».

Кстати, Марья, услышав от человека что-нибудь такое в грудь бьющее, – «я не продавался!!!» – не могла удержаться от вопроса: «А вас покупали?»

У Васьки и у Марьи были свойства enfant terrible – они оба любили дразнить гусей.

Васька умел прикинуться приличным – были люди (немного), при которых он не матерился – вот, скажем, Кушнер – Васька говорил, что это, как при невинном младенце материться, – впрочем, заставить его не материться при младенцах как раз не получалось. Или ещё с Андреем Дмитричем Михайловым – но это у них с Васькой игра такая была. «Анрей Дмитрич», «Василий Палыч» – а в глазах черти.

Марья не удостаивала менять регистры в зависимости от аудитории. Кому хочешь говорила в ответ на какой-нибудь дурацкий совет – «не учи отца ебаться».

Марья, которая сейчас практически не ходит (по дому с ходунком) до сих пор умеет потрясающе держать удар.

У неё был самый лучший на свете Синявский – и вот его нету уже почти двадцать лет.

Когда он умер, она нацепила ему на глаз пиратскую повязку.

После трёх месяцев ремиссии Синявскому стало разом очень плохо – три месяца нам всем казалось – не может быть, что он умирает, – он наоборот воскрес – умом мы как бы знали, понимали, что нет врачебной ошибки – но в марьин день рожденья в конце декабря он сидел за столом и пил вино, а в конце января – вдруг в одно утро не встал...

Мы приехали, сидели за столом, чай пили – Марья всхлипнула – «за что ему, ничего он плохого не сделал никому» – банальнейшая из фраз... Встряхнулась, как собака, выходя из воды, – и стала деятельна!

Марья вечно говорит, любимое у неё: «Знаете, в чём разница между жизнью и хуем? Жизнь жёстче!»

Кошка Каспарка, пока Синявский болел, почти безвылазно с ним сидела у него в комнате. И когда ремиссия была, и он вниз спускался, у него подмышкой, как водится, и спускалась.

Она уже немолодая кошка была, но и не очень старая...

Через год, наверно, после смерти Синявского она заболела. Почти не двигалась, почти не ела. Ветеринар сказал, – «ну дескать, что поделать, кошка немолодая». А мы предложили свезти её к нашей ветеринарке для второго мнения. И наша ветеринарка посмотрела её – пока она Каспарку смотрела, у Марьи слёзы выступили – пробормотала «кошка Синявского» – а ветеринарка сделала анализ крови, за лапы подёргала и говорит, что у Каспарки ужасные боли в суставах, артроз, оттого и не ест. И облегчить можно – и поживёт ещё кошка... С год, наверно, пожила.

Марья писала статьи, стояла у типографского станка – выпускала «Синтаксис» и печатала графоманов, чтоб на издание «Синтаксиса» заработать, шила себе и некоторым корпулентным подругам платья-балахоны, варила чечевичную похлёбку, работала с Синявским – обсуждала написанное, редактировала, а некоторые статьи Синявского в большой мере написала Марья... И на стареньком компьютере, на макинтошике с крошечным экраном кое-как научилась... И Синявскому, который умел только печатать, показывала высший пилотаж – переставляла абзацы, когда было нужно!

Они относительно много времени проводили в России, общались с уймой народу. В девяностые, когда была жадность к информации, когда ещё все были живы – и свидетели времени, и участники борьбы, те, кто посмели, – Синявского с Марьей много приглашали, интервьюировали. Нужно всё это было, конечно, Марье – бурное общение, общественный интерес – публичность, – и главное, – чтоб любили и помнили Синявского...

А Андрею Донатычу – ему был нужен собственный стол с компом. Как и у Васьки, у него всё время в голове вертелось – работать, работать, успеть...

После ужина у нас, часов в 11 он напоминал Марье, что наутро рано вставать – садиться за тот самый письменный – «вас положат на обеденный, а меня на письменный».

И при всём при том был у него очевидный интерес к людям, в каком-то смысле больший, чем у Марьи. Синявский задавал вопросы о самых невероятных вещах, то есть о вещах, про которые было совсем непонятно, почему они вообще его интересуют.

Если бы к примеру, мы не подняли его насмех с вопросом о перестановке руля при переезде в Англию, ему вполне можно было бы впарить историю о том, как это делается, и он бы слушал с вниманием. И если б и не верил, – ему было б интересно слушать это очевидное враньё.

Разговоры с Синявским – сродни «Голосу из хора», «Мыслям врасплох» – промелькам, фразам. И я перекатываю, вспоминаю, наслаждаясь, эти разговоры в тёмной машине на этих пяти километрах от нас до них на заднем сиденье, – Марья на переднем.

– Больше всего я люблю запах мокрой псины и старых книг.

Каспарка однажды заболела, – какое-то воспаление во рту, кажется. Котов-кошек в большинстве случаев ужасно мучительно лечить – собаке легче дать лекарство, а кошку один держит, другой запихивает таблетку. Каспарка шипела, не давалась... Синявский жалел её очень.

– Человек заболеет, в больницу попадёт – он знает, что либо выздоровеет, либо помрёт, а кошка не знает...

Рассказывал, как в одном из их путешествий на север в какой-то деревне спаниель Осечка забежал на поле, где лошади паслись, и местные закричали, что очень опасно, что лошади могут затоптать его, приняв за медвежонка.

Вообще рассказы про Осечку были совершенно удивительные, и вот – пустые руки… Я помню обрывки, ошмётки, и Марья многое позабыла, и успела ли записать в книжке «Абрам да Марья», с которой точно при жизни не расстанется… Егору потом разбираться…

Про спаниэля Осечку утверждалась, что через маму-суку приходился он родственником товарищу Сталину, его суке.

Осечка был дьвольски умён, он умел останавливать на улице такси, и однажды принёс домой найденные на Гоголевском бульваре сто рублей. Вот и всё, что я помню… А подробности – просочились между пальцами, в одно ухо вошли, в другое вышли…

Любил Синявский оставаться один дома – Марья уедет куда-нибудь, а он в кафе на уголок – на их собственной улице – выпить и с мужиками попиздеть. Потом после смерти Синявского Марье местный цветочник продал розовый куст за полцены – полрозы для месьё.

Думаю, разговаривать с местными мужиками, или с совершенно незнакомыми людьми из России, которые принадлежали другому миру, чем он, было ему интересней, чем с людьми из наизусть знакомого круга.

С ним переглядываться было очень хорошо – искусством разговора без слов он владел в огромной мере, так что даже такая бездарь как я, понимала.

И шло от него густое тепло, как мало от кого. Во Франции при встречах целуются – щеками друг друга касаются, или ещё как – физическое прикосновение – часть танца, кода, знаковой системы. Очень часто, впрочем, лишено содержания.

Марья, которой целоваться вовсе не свойственно, говорила, что Синявский очень любит это дело. И обняться при встрече с Синявским – был в этом смысл и разговор – да просто попадание в его мощный тепловой поток.

В последнее его лето 21 июня 1997-го шли мы от их дома к электричке, чтоб ехать в город на праздник музыки – праздник самого длинного дня в году, когда на всех углах всю ночь играют, поют, танцуют. Мы с Васькой, Синявские, родители.

Мы с мамой и Андрей Донатычем замыкающими. Синявский расспрашивал маму про деревню Корвалу, где родители за двести рублей купили избу. Шли-болтали тёплым вечером, щурясь на косое вечернее солнце.

А когда вернулись ночью, народ у станции танцевал танго, – чёрной летней тёплой ночью.

Как-то мы с Васькой возили Синявских кататься на север от Парижа, в наш любимый Мориенваль, заезжая во все дырки по дороге. Такой день был долгий лёгкий, так он длился, не хотелось, чтоб кончался, не хотелось выезжать на обратном пути на автостраду – а всё крутиться по маленьким дорожкам, по городкам-деревням.

Иногда Марья вечером тащила нас в ресторан – в любимый китайский – очень неудачно расположенный, возле какой-то пригородной индустриальной дороги. В неказистом барачного типа доме. Мы там бывали часто совсем одни. А вкусно было очень – мы с Марьей заказывали разное, креветок всяких, и прочих гадов, Васька всё ж какое-нибудь мясо и у китайцев предпочитал, а Синявский всегда одно и то же – голубцы. В полутьме сидели, над Синявским посмеивались за его вечных голубчиков, на рыбок краснохвостых в аквариуме глядели.

Потом чай пить ехали к Синявским.

Когда Синявский заболел, естественно, к китайцам ездить перестали.

В вечер после похорон Марья им позвонила, чтоб пойти туда самой ближней компанией. А они закрылись. С концами. И пошли мы тогда «на уголок», вот туда, куда Синявский бегал выпить и с мужиками потрепаться в марьино отсутствие. Сидели тесно, в полутьме.

Я тогда приехала прямо к Синявским из Фонтенбло, на похоронах не была, потому что целый день преподавала. Это был мой день в техническом университете в Фонтенбло. Васька меня, естественно, не повёз, поехал на похороны, и я единственный раз съездила туда на поезде. Был самый конец февраля, ранняя весна, я ходила взад-вперёд по платформе под лёгким вечерним солнцем, зацветало всё. Горло сжималось. К Синявским приехала уже в темноте.

Потом шла солнечная весна, обсуждали, что лучше посадить на поселковом кладбище городка Фонтене – Марья первая разорвала этот обычай хоронить на «русском» кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, где Тарковский, Галич, Нуриев… И какие-то казаки… Целый казачий батальон…

Жирные лиловые гиацинты…

ЗАМЕТКИ К БИОГРАФИИ АБРАМА ТЕРЦА

25 февраля 1997

Все биографии – враньё чужих столетий –

С Гомера повелось такое,

а затем –

Хайям, Вийон, Шекспир...

Их не было на свете?

Тогда уж Терца, точ-

но, не было совсем!

А кто же был?

Да Пхенц, и – запер дверь...

...Гуляй в подшитых валенках теперь,

А рядом – Пушкин с тросточкой и в шляпе

(Или в цилиндре? Разницы тут нет!)

«В запасе вечность», как сказал поэт...

(Ну, тот, что паспортину держит в лапе).

Един в трёх лицах – Пхенц, Абрам, Андрей,

«Спокойной ночи» буркнув из дверей,

Опять за старенький компьютер сел,

Опять, наверно, чем-то новым занят...

Но как теперь узнать! Пхенц улетел...

И что ещё он там нахулиганит?

7 ноября 1998

Заболел Синявский летом. Мы вернулись из Бретани, сразу, ничего ещё не зная, позвонили и к ним на следующий вечер приехали. Марья с шутками-прибаутками по телефону сказала, что тут Синявский приболел, ерунда какая-то, пришлось к врачу сходить, но всё несущественно, что-то, кажется, с сосудами.

Андрей Донатыч был молчалив, вроде бы, слегка подавлен. Но никакого ощущения, что что-то не так, у нас не возникло.

Когда мы вернулись домой, в тот же вечер Марья позвонила – ну, и сказала, что хуже некуда. Метастазы. Надежд никаких.

Когда через несколько дней мы опять к ним приехали, Синявский с трудом дошёл до кухни – по стеночке.

Марья сказала, что ей удалось договориться с врачами, чтоб ему ничего не говорили.

Развила бурную деятельность. Свозила Синявского в Голландию к какому-то неконвециональному доктору. Но честному – он тоже сказал, что надежд никаких. Но что можно улучшить качество жизни, если потреблять акульи плавники, не есть мяса, и овощи есть только биологические.

Тогда ещё вся эта биологическая хрень была меньше распространена. Васька раз в неделю возил Марью в специальный магазин, где они покупали мелкие червивые яблочки.

Синявский капризничал, хотел мяса, а зелёной фасоли вовсе не хотел. Сначала сидел у себя в комнате с Каспаркой, не спускался. Мы там его навещали. Приносили ему приключенческие книжки, и он их всё время читал. Детские приключенческие книжки.

А потом вдруг ему стало лучше. Акула ли вместе с отсутствием мяса помогла, или просто такое вот временное улучшение, – бывает же. Он стал спускаться в кухню ужинать. Протестовал против фасоли, смеялся, болтал.

Однажды Марья громко поскандалила – она требовала, чтоб Синявский работал, яростно говорила, что она свою часть договора соблюдает – за продуктами в специальный магазин ездит, всякой заботой окружает – а у Андрея одна обязанность – работать!!!

Он и работал, сидел за «Макинтошем» и отчаянно дописывал «Кошкин дом».

И невозможно было поверить, что он скоро умрёт – это был бред – вот же живой Синявский, совершенно обычный. И в голове крутилось – ну, чудеса же случаются, бывает же такое.

И в конце декабря на марьином дне рожденья я с ним рядом сидела за большущим столом в рабочей комнате, где всегда его накрывали, и мы пили вино, и переглядывались, как всегда.

И был обычный ритуал марьиного дня рожденья, когда горой сваливали на маленький столик завёрнутые подарки, а потом Марья, сидя во главе стола, их торжественно разворачивала, и все ими любовались.

Всегда очень трудно было выбрать подарок – иногда летом на каком-нибудь смешном провинциальном рынке я видела что-нибудь забавное и спохватывалась – вот он, подарок Марье – какая-нибудь странная лошадка, или сова, или кот-рыболов с удочкой из парижского магазина смешной фигни...

На первый марьин день рожденья, на котором я была, мы принесли игрушечную карусель-шарманку – Марья любила шарманки, в кухне на полочке над столом они стоят – немного, штуки четыре, но разноголосые…

А у меня от неё любимая зелёная керамическая салатная миска – и ведь до сих пор не разбилась – право слово, странно. И совсем бессмысленная огромная стеклянная миска, в которой лежат разноцветные мелкие стекляшки – заливаешь их водой, и они переливаются, как когда-то оставленные в Ленинграде коктебельские камушки. Я их держала в миске с водой и радовалась. Но огромную миску со стекляшками мне деть совсем некуда, и она бессмысленно стоит на кухонном шкафу.

Синявского надо было везти на облучение, и Марья очень беспокоилась, что выпадут волосы, и борода лопатой поредеет.

Знал он всё, конечно, знал, жалел Марью и поэтому играл с ней в игру, что не знает.

А потом всё пошло быстро. Как-то ночью стало ему плохо. И наутро он не встал. Наверно, за месяц до смерти, или за три недели, это случилось.

Марья не отдала его в больницу – больницу устроили на дому.

Привезли специальную кровать. Вечером мы поднялись к Синявскому – с Марьей вместе шумно восхищались кроватью – «вот это кровать, всем кроватям кровать, и то у неё поднимается, и это у неё опускается».

Синявский послушал нас и как начал хохотать. Он смеялся своим синявским лешим весёлым смехом: «а они про кровать!»

«Вот – говорила Марья – мой муж, мой ребёнок».

Я ей в ответ: «Марья Васильевна, но ведь всегда так было»

- Неет, – раньше я говорила – мой муж, мой любовник.

Больше я ни разу не слышала Синявского, только поднималась посмотреть на него… Почти каждый вечер… Он больше не общался. Появилась сиделка.

Я съездила на викенд к Ленке в Базель. В воскресенье вечером позвонили Марье. Было совсем плохо.

Понятно, что осталось несколько дней.

Позвонила Марья и сказала, что её позвала сиделка, и она успела, обняла, сказала «не бойся, я с тобой»…

А потом пошли дни без Синявского, сложились в годы, вот уже десять лет, и через два года будет двадцать...

И дни без Васьки сложились в недели, в месяцы, в два с лишним года...

Сад зарос совсем. Никто там больше не ужинает. И в прошлом году с дерева упало огромное осиное гнездо. Розы вьются упорно. Егор чистит пруд с рыбками и лилиями. Собирает черешню. И починили балкон, который под глицинией собирался обвалиться.

***

Марья дружила с Лунгиными. И Лиля, когда умер Лунгин – внезапно, от инфаркта – говорила Марье, что завидует ей – потому что ей удалось попрощаться…

Марья соглашалась – «человек должен перед смертью болеть»…

Чтоб оставалось время сказать ему…

После смерти Синявского мы сидели на кухне, как всегда у них сидели, и Марья читала нам вслух последний роман Синявского «Кошкин дом», – тот, что он дописывал в спешке, в болезни – успеть бы, и Марья редактировала, и последняя редактура была уже без Андрея, и она ломала голову – в какой последовательности должны идти главы.

Марья вообще любила читать вслух. Есть книги, которых я никогда не читала глазами – «Трое в лодке» – только в мамином исполнении, «Швейка» – папа с мамой читали его по очереди по вечерам. И вот «Кошкин дом» – в марьином исполнении.

Книгу о писательстве. О графомании – мании писательства, которую не отогнать.

Марья работала – подготовила и издала совершенно изумительную книжку, три тома, составленные из лагерных писем, где высекают искру перебивки, где каждое письмо – поток, где рядом с вопросами о здоровье маленького Егора, синявская проза – «мысли врасплох», и тут же куски из будущих «Прогулок с Пушкиным», и обсуждение марьиной будущей статьи, которую надо ещё написать в журнал «Прикладное искусство», и синявские дурацкие советы про то, как лечить от детских болезней, и просьба прислать зубную пасту…

«...меня раздражало и до сих пор из себя выводит – с каким шумом и тупостью люди целыми днями, годами дуются в домино или в шашки, стучат по столу, так что всё подпрыгивает, с размаха, с повторением одних и тех же формул, ругательств, обязательно стучать, приговаривая «пошёл! пошёл!», круговорот, круг Ван-Гога, его же кафе, но за всем этим вторая действительность, ибо действительностей много, и развлекающиеся в домино игроки обретают интересный сюжет существования, переживают острую драму побед и поражений, испытывают близость судьбы, – поработал на станке, поиграл в шашки для поддержания интереса, игра вообще заключает в себя схему жизни, полную приключений, событий, и за недостатком таковых их воссоздают на доске, проходя не в люди, а в дамки, такая же большая действительность, как у меня, например, чтение, когда ныряешь в книгу, как в сон, и живёшь параллельно движением речи, более интересным, чем собственная судьба, и все эти плоскости, составленные под углом друг к другу, торчащие в разные стороны, образуют огромное, запутанное бытие человека, живущего сразу в нескольких направлениях.»

«...здешняя моя жизнь в психологическом отношении похожа на пребывание в вагоне дальнего следования, когда роль поезда исполняет ход времени, которое своим целенаправленным движением порождает иллюзию осмысленности и насыщенности самого пустого времяпрепровождения, поскольку чем бы ты ни занимался, – «срок всё равно идёт» и, значит, дни проходят недаром, а как бы работают на будущее и за счёт этого становятся содержательнее. И как в поезде, пассажиры не очень-то склонны заниматься полезным делом, потому что их существование оправдано неуклонным приближением к станции назначения. Они могут позволить себе жить в своё удовольствие, насколько это доступно, – играть, гулять, пить кофе, болтать, не угрызаясь этой растратой свободного времени: отбывание срока во всё вносит долю полезности.
Меня эта путевая психология не очень устраивает, и я тихо бешусь, слыша постоянные: «да, куда вы торопитесь», «у нас же столько-то лет впереди», «почему вы не хотите развлечься» и т.п. Жить на иждивении у будущего мне неохота. Но дело не во мне, а в парадоксальности ситуации, восполняющей отсутствие смысла жизни осмысленностью её изживания. Иногда кажется, что в таком состоянии, поджидая, когда исполнится срок, люди могут быть счастливее, чем в условиях свободы, но только не вполне сознают эту возможность.»

«Наверно, время воспринимается здесь как пространство, и в этом суть. По нему как будто идёшь, и это тем более странно, что сидишь на месте, не двигаясь, и увязают ноги, и относит как бы назад, в прошлое, так что, придя в себя, удивляешься, что прошёл уже год и опять весна. Здесь не верна пословица: жизнь прожить – не поле перейти. Нет, именно поле. И перейти.»

«От встречи с мертвецами нам сладко, нас тянет под одеяло. Замок с привидениями своим литературным успехом обязан разбуженному чувству уюта, сознанию застрахованного от непрошенных вторжений жилья»

«Предмет, удвоенный в зеркале или в воде, кажется цельнее, он не раздваивается, а удваивается, помножается сам на себя. Он замыкается на себе в этом пребывании на границе своей иллюзии.
В отражении важно, во-первых,что оно перевёрнуто, во-вторых – подёрнуто рябью, дымкой, оно струится, и дышит, и проступает из тьмы, со дна водоёма. Это как бы тот свет предмета, его психея, идея (в Платоновом смысле), заручившись которой, тот крепче стоит и красуется на берегу. Зеркало его подтверждает, удостоверяет и вместе с тем вносит долю горечи, тоски, недостижимости прекрасного далека, становясь по отношению к миру легендой о граде Китеже»

«Старичок как ребёнок. То пойдёт в зоопарк к знакомой антилопе, то в кино. И старичку весело жить, отрешившись от взрослых забот и воротясь в детство, на пенсию. Он бы прыгал на одной ножке, если бы позволило здоровье. Но и так ему хорошо, на солнышке, как котёнку, обдумывая, во что ещё поиграть в этой просторной и такой одинокой жизни.»

Издав письма, которые плохо продавались, валялись на каком-то складе по издательской нерасторопности, Марья взялась за «Абрама да Марью». И тут выяснилось, что ей это страшно непросто – непонятно, что можно писать, а что нельзя… Марья, которая любила говорить, что врагов надо душить в объятьях, когда начала писать, как-то вдруг вспомнила, что некоторые враги ведь не всегда врагами были… И вообще – наверно, сейчас всё это «про врагов и друзей» как-то оказалось неактуальным что ли… Враги-друзья – ведь все они свидетели твоей жизни, участники… А может, и не в этом дело, а просто – расстаться с книгой воспоминаний очень трудно – ведь пока вспоминаешь, оно всё с тобой, греет…

Tags: Васька, Синявский, пятна памяти, стихи, эхо
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 46 comments
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →