mbla (mbla) wrote,
mbla
mbla

Categories:
Предыдущее

Про наш стол, про нас и наших всех собак и кошек, про литературный круг, про Кушнера, про Лену Невзглядову, про плаванье, про Арьева, про Шифрина, про Барзаха, про "Звезду", про архивы, про Одоевцеву, про Айвазяна, про все и всяческие счета...

У нас в гостиной не совсем посредине, ближе к окну, стоит овальный деревянный стол. Когда-то Васька сам его отполировал, но давно уже лак клочьями с него слез. Ножки подгрызены Нюшей, Катей, Таней. Кажется, даже Васькина собака Роксана до отъезда в деревню зубы к нему успела приложить.

Васька иногда говорил: «Слушай, когда много людей собирается, например, в Рождество, стол нам мал. Давай купим побольше.» Я не соглашалась ни за что.

Вот стоит он, наш овальный стол, – во главе его всегда сидел Васька, только со временем он поменял главу, – ушёл с той, куда дует ветер из открытого окна в спальне, на ту, что прижалась к книжным полкам. Теперь я сижу на Васькином месте, на первом, на том, которое на сквозняке.

Я никогда не привязывалась к предметам, никогда мне чашка не рассказывала, кто из неё пил – кто ел моей большой ложкой?
Но наш стол со следами собачьих зубов нельзя заменить. Щёлкнул пальцами – снип-снап-снурре-пурре-базелюре – и вот они, тут как тут люди, которые за ним сидели…

Ругались, орали. А иногда даже – бывало! – мирно разговаривали.

Выпивали, проливали вино, опрокидывая при случае бокалы, а пару раз и бутылки со стола падали, и как-то одну даже удалось поймать налету.

Кошка Кошка по столу ходила, кошка Гриша вечно по нему бродит, хоть и пытаются злые люди её сгонять, ну, хоть на время ужина. Катя под ним лежала, ждала, что чего-нибудь ей перепадёт вкусное. Нюше Васька антипедагогично её любимый сыр со стола давал. И Кате сухарики. И Альбир Кате вечно что-нибудь из тарелки предлагал.

С двухмесячной Таней Васька прожил всего две недели и не успел приучить её попрошайничать у стола, это она освоила уже без Васьки.

Я приходила с работы, и Васька прежде всего сообщал мне, чем днём с Таней занимался, и каковы её успехи. У Тани было имущество – миски она унаследовала от Кати, а собачий коврик мы ей купили, – ведь ньюфам коврики не нужны, им и на полу тепло, – и ньюфы не сибариты. Игрушек я тоже прикупила – приятно ж покупать щенячьи игрушки. И было у Тани два мячика, разных совсем – твёрдый с погремушкой внутри и обычный резиновый. Один я, разговаривая с Таней, называла мячиком, и сказала Ваське, что неплохо б второй назвать как-то иначе. «Ну, пусть будет шарик» – пожав плечами, откликнулся он.

***
Из сидевших за нашим столом не составишь город, но деревню определённо можно…

А возвращаясь вечером с работы, я Ваську ругала за то, что он с него не убрал посуду и крошки, и Васька злился, – он ведь тоже работал и забыл про чашку, тарелку, сковородку, – и пятиминутное это дело – со стола убрать, а я ругаюсь из-за чуши, яйца выеденного не стоящей.

Ну, а мне было обидно, что вот входишь в дом и сразу видишь стол – липкий, в крошках и в пятнах… С грязной посудой. «Речь о пролитом молоке»

Васька всегда говорил, что он работает настроением, и теперь из-за того, что я его пилю, он целый день не сможет ничего делать… Работа – самое важное было слово. «Мне некогда, мне работать надо». И я тоже злилась: разве ж не имеет права человек прийти вечером домой и увидеть чистый стол…

Васька уходил в спальню, и я за ним, и тыкалась носом, и Васька ворчал, что носом в ухо – щекотно.

Иногда мы успевали до ужина поболтать – главной нашей болтовнёй – о том-о сём, в конечном счёте приводившем к его работе. Иногда Васька говорил, что хорошо б развить тему, – «запиши, пригодится» – и где-то на компе сидят какие-то клочки записей – но в основном, болтовня, как всегда бывает, просачивалась между пальцев. Иногда из неё тоже возникали стихи. И всегда Васька говорил, что ему очень важны эти разговоры, в которых часто мы ругались, часто я их комкала, стремясь уткнуться во что-то другое, и он обижался. Особенно обижался, когда сидел в кресле, а я поворачивалась к компу у противоположной стенки, оказываясь к нему спиной.

Периодически наши разговоры уводило в раздражавшую меня до ярости тему – Васька очень мучился от отсутствия признания, и мы ходили вокруг да около, мне казалось, что по кругу. Я говорила ему, что отъезд лишил его формального места в литературе и читателя, одновременно сделав из него поэта совершенно другого масштаба, чем до того. Но ещё я ему говорила, что он платит за дурной нрав, за способность ссориться на пустом месте и обижать людей. И в каждом таком разговоре получалось, что я его ругала, тыкала ему в нос, что он сам виноват, и Васька справедливо рычал «прекрати меня воспитывать», а я, конечно же, только распалялась.

И вот теперь так мне за него обидно, да что говорить, мне ведь и тогда тоже было невероятно обидно – вся эта ругань – мой был способ бороться с обидой. Впрочем, Васька несомненно это знал.

И куда была больней другая тема – тот самый гамбургский счёт – молодой Васька был куда самоуверенней, как раз до того, как он по-настоящему состоялся. Впрочем, опять же – настоящая ли то была самоуверенность, или поза…

Так или иначе, в последние годы, может, именно из-за выпадения из литературного круга – хоть, вроде, продолжалось какое-то письменное с редкими встречами общение с Сашей Кушнером, с Андреем Арьевым, с Саней Лурье, с Яшей Гординым, но – всё-таки частью их круга он больше не был – его самоуверенность как-то пошатнулась. Признание «своими» – так помогает жить, и именно этого признания было очень мало, или ему казалось, что его мало – очень Ваське хотелось, чтоб какая-нибудь статья о нём появилась, даже спросил у Сани Лурье, не напишет ли он, и тот пообещал, но не сделал.

Мне кажется, что и круг был совсем не тот, что когда-то, давно он распался на множество кружков помельче… И наверняка обид и взаимных осуждений у людей тоже накопилось немало.

Но Васька сто лет, как жил в Париже, из питерских отношений выпав сильней, чем выпадали другие литературные эмигранты. Писем он не писал никогда, не любил этого, и только, когда появился мэйл, стал с некоторыми людьми по мэйлу общаться. Телефон стал дёшев тоже только в последние десять лет. Ездил в Россию Васька крайне редко, в отличие, скажем, от Жорки Бена, который умел и любил поддерживать отношения, и появлялся он в Питере часто, и письма писал.

Васька не хотел ездить без меня, и нам обоим совсем не хотелось тратить каникулы на такие вот «деловые поездки». Если б приглашали, как это было в начале девяностых, он бы, конечно, с удовольствием поехал. Но в середине девяностых интерес к эмигрантам угас, и чтоб в чём-то участвовать, надо было прикладывать усилия со своей стороны, чего Васька совсем не делал…

Он много печатался только в «Звезде» – это был журнал «своих» – и Гордин, и Арьев – очень давние знакомые – они никогда не были ближайшими друзьями, но безусловно – «свои».

Странным образом, люди из «Звезды» не привыкли к интернету. Я хотела, чтоб они напечатали посмертную подборку Васькиных стихов, но Андрей Арьев поставил условие – только не выкладывать в сеть, во всяком случае, до публикации. Естественно, это условие меня не устроило. Возможно, кстати, Арьеву просто не приходило в голову, что те новые стихи, которые Васька посылал в «Звезду», он, конечно же, выкладывал в интернет гораздо раньше, чем они печатались.

***
Всерьёз из старых знакомых Васька общался с Кушнером и с Арьевым – и по телефону им обоим звонил довольно регулярно, и мэйлами они перекидывались.

У Васьки есть несколько стихов, посвящённых Кушнеру. По-моему, Саша им радовался.

При всей непохожести, они всё ж одной крови – в отношении к тому, что делали.

Кушнер принял участие в «Позднем кузнечике» – книжке избранного, которую издал Альбир, и в которую вошли Васькины стихи, выбранные читателями. Среди стихов, которые выбрал Саша, не было ни одного стиха, ему посвящённого, – мне кажется, он их не предложил из деликатности. Они ему нравились. И посвящены были всегда очень неслучайно.

Вот например «Стихи о прозе» :

А была ли она – благодать?
Та, простая, которую только
Можно бунинским часом назвать?
Без сомнений, без смысла, без толка
Устоялась уездная мгла.
Как щедра ты, небесная милость –
На перине купчиха томилась,
Не иначе – студента ждала.

То ли «Нивы» измятый листок,
То ли скука апухтинской блажи,
Всё впечатано в память, и даже
Из за леса дымок да свисток...
Эту глушь станционных платформ
Бунин как-то сумел – без описки:
Ямщики, паровоз, гимназистки,
Лошадиный рассыпанный корм...

И закат перед криком совы.
Эти сумерки, сад... и вопросы.
И медовы тяжёлые косы,
Что обёрнуты вкруг головы.
Эти пухлые, душные руки
Под сосной разливавшие чай...
Грань веков, ты прекрасна – прощай.
Только память – зубастее щуки.

И на год взгромождается год...
Не по щучьему что ли веленью,
Всё давно похоронено под
Лепестками вишнёвых деревьев,
Расплылись, растворились в дали
Монастырские синие главы,
И поля не сберечь от потравы,
Да и книги в усадьбах пожгли?

Видно впору твердить наизусть
Разбегающиеся приметы:
Это ровная жёлтая грусть,
Это гроздья черёмухи, это –
Одичалая, злая сирень,
И в рассветах тяжёлая мята,
И забытая где-то, когда-то
Вековая кленовая лень.

Хоть бы набережную в Крыму
Отличить от церковной ограды.
Прав Толстой: ни к чему никому
Колокольни, молитвы, обряды...
Что молиться? Уж лучше письмо
(Не забыть только марку наклеить!)
И дойдёт оно к Богу само
Покаяньем о тёмных аллеях.


Начинается, перекликаясь с Кушнером, с его классичностью, с постоянным ощущением культурной связи, крепкой нити, на которую нижется культура – и в последних двух строфах – Васькина резкость. «Одичалая злая сирень» – у Васьки не парк, а лес, дикий лес.

«Позарастали стёжки-дорожки
В тридцатилетних бетонных кварталах.
Конский каштан заслоняет окошки,
Всё, что кустилось,– поразрасталось:
Лес возвращается, лес наступает
Тонким каштаном, бледной сиренью,
Ломится в форточку гроздь тугая,
Мстит за порубленное смиренье!
....................»


В последний год Васькиной жизни Саша уже очень плохо слышал, и поэтому он не мог разговаривать по телефону, не слышал собеседника. Так что Васька разговаривал с Сашиной женой, Леной Невзглядовой.

Кушнеры каждое лето ездили в Турцию, и осенью 2012-го Лена по телефону сказала Ваське, что Саша по-прежнему уплывает очень далеко и надолго, а она сидит на берегу и волнуется. А Васька отвечал: «Вот и я так, Ленка уплывает чёрте куда, а я жду и волнуюсь».

Васька любил вспоминать, как однажды он приехал в Коктебель, где жили в «Доме творчества» Галя Усова с девчонками и, выйдя на пляж, издали увидел выходящего из воды очень крепкого спортивного человека, – и как же он удивился, узнав в человеке Кушнера.

Васька-то почти не плавал, он боялся глубины, – думаю, что этот страх глубины был сродни его страху высоты, когда крутой склон казался ему обрывом. Он соглашался плыть только там, где мог встать на ноги. Последние годы в нашем августовском раю я обычно ходила с ним купаться ближе к вечеру, после того, как сама уплавывалась в дым. Мы заходили в воду, я от Васьки отходила параллельно берегу, и он плыл ко мне, – ну, и я пыталась мухлевать, отодвигаясь, пока он, вытягивая шею, чтоб не дай бог вода не попала в рот-в нос, по-собачьи подгребал в мою сторону. Обычно Васька мой мухлёж видел, вставал на ноги и ругался…

«Я, наверно, потомок охотников и скальдов,
Тех, что длинными ножами приканчивали лося,
Делали из жил его струны для лютни
И похищали заслушавшихся женщин
У лесных родников –
Потому что
Не умея плавать, я водил яхты,
Боясь высоты, забирался в горы,
Плохо зная языки, переводил поэтов,
И всё что снилось мне – снилось легко!
.............................»


К сожалению, Саша с Леной редко бывали в Париже. Но когда они приезжали, мы непременно виделись. Иногда вместе гуляли, и всегда почти они заезжали к нам в гости.

Мы очень хотели, чтоб они приехали в Париж без дела, не на конференцию, не на книжную ярмарку, просто так приехали, пожили б у нас. Но не получилось.

В начале девяностых в Париже был большой съезд на какую-то конференцию русскоязычного литературного народа из разных стран. Не помню совершенно, какая у неё была общая тема, не просто ж о русской литературе. Все тогда, или почти все, были не только живы, но ещё вполне бодры.

Не помню, о чём именно рассказывал Кушнер, но как-то его доклад касался поэтического языка. И Саша сказал, что бывают, по его мнению, слова, совершенно невозможные в стихе – например, слово «сосиска».

Мы, конечно, между собой по этому поводу посмеялись – как-то очень это был Кушнер, у которого и в самом деле в стихах невозможно представить себе «сосиску».

«Нам сосиски и горчицу -
Остальное при себе,
В жизни может все случиться -
Может "А", а может "Б".
............»


Уж не знаю, проходил ли у Кушнера Галич по ведомству поэзии, но он поддержал Васькину идею издать Галича в «Библиотеке поэта. И Васька это издание подготовил.

По-моему, совсем неплохая получилась книжка, но конечно, предисловие к ней Васькино совсем не исследовательское, а очень личное, – оно о Галиче, которого Васька любил, с которым успел поработать в Париже на «Свободе». О поэтике Галича тоже – но не кропотливое, сличающее разные варианты одного и того же стиха исследование, как некоторые предисловия в «Библиотеке поэта», а очень эмоциональная критическая статья – ну, если разделять литературную критику – то есть статьи, написанные для читателей, окрашенные личной точкой зрения, и литературоведение – исследовательские работы, предназначенные скорей для специалистов.

Редактором этого издания был Толя Барзах.

Мир, в котором мы живём, совсем крошечный. Толя был почти легендарным человеком в конце шестидесятых – в начале семидесятых. Из-за вторжения в Чехословакию он вышел из комсомола. Толя учился тогда на физфаке, и от исключения из университета его удалось спасти. В те времена на физфаке ещё вовсю жило шестидесятничество, – вера в «социализм с человеческим лицом», надежда на изменения в рамках системы, и часть физфаковских комсоргов всерьёз хотели улучшить мир. Собственно, именно Чехословакия поставила точку на всех надеждах на перемены. И уже через десять лет после того совсем другие люди в комитете комсомола вели собрания по исключению из комсомола подавших заявление на отъезд в Израиль. Чтоб спасти Толю, его выход из комсомола оформили по рубрике «неуплата членских взносов».

Я практически не была с Толей знакома, только один раз его видела, когда мы с моим тогдашним ближайшим другом Борькой Шифриным, с Толей и ещё с одним приятелем поплыли в лодке по Неве за город, за черёмухой.

Толя писал стихи, и отрывки из одного из них я до сих пор помню – из цикла «Мастер» – это ж было время, когда «Мастер и Маргарита» была самая важная книга для целого немалого круга людей, книга-пароль, книга-пропуск. «Куда ты летишь, Маргарита, в озябшие руки мои?...»

Про Толю рассказывали, что он к тому же аскет и чуть ли не на гвоздях спит.

Впрочем, Борька Шифрин, с которым Толя учился в 239-ой школе, снижал градус заочного восхищения, утверждая, что Толя гонялся за ним по школьным коридорам с воплем: «Ты убил царевича Димитрия!!!».

Борька писал и пишет стихи, и часть его стихов я до сих пор помню наизусть. Иногда его тянуло на лирику, а временами на абсурдизм:

«Бедный мухи умирает на конверте у блохи,
А в сторонке отдыхает здоровенное «Хихи»»

Разве ж такое забудешь?

«Лицо кацо на фоне жеребцо». А «кацо на фоне дворцо» назывался у нас Александр Сергеич возле Русского музея.

Из вполне лирического стиха, мне посвящённого, помню только две строчки

«Всё на десятом этаже поймут,
И спать к подушке щёку»

Все эти стихи выпечки 71-го года, – неужто я потеряла клочки бумаги, на которых они записаны были? А бледные под копирку перепечатки? Или где-нибудь они хранятся? Вывезти я никаких рукописных клочков не могла, машинописных, впрочем, тоже.

Борька не лыком был шит – про него, когда он учился в каком-то относительно младшем классе, появилась аж заметка в «Ленинских искрах». Она многообещающе называлась: «Избавьте нас от шифриных». Но речь шла не о том, о чём можно подумать – всего лишь о том, что нехорошо на уроках физкультуры взбираться на шведскую стенку и оттуда плеваться в одноклассников!

Толя всегда занимался литературоведением в стол, а в перестройку какие-то его работы были напечатаны, и ещё Толя вошёл в редколлегию «Библиотеки поэта».

Существенно позже Ваське пришло в голову, что он бы очень хотел подготовить для «Библиотеки поэта» книгу Антокольского. Васька всегда называл Антокольского своим учителем, и ему хотелось издать его так, чтоб все хорошие его стихи оказались в центре книги, чтоб их не заслоняли плохие. В общем, ему было важно отдать дань. Вроде бы, сначала Кушнер с Барзахом одобрили Васькину идею. Но дело не пошло.

Васька очень хотел выкинуть верноподданнические стихи, что, конечно, было невозможно. Кроме того, надо было сговориться с наследником авторских прав, кажется, с внуком. Один раз они списались, но потом тот как-то пропал. Впрочем, всё это неважно, существенно тут, что эта работа – подготовка издания для «Библиотеки поэта» – совсем не Васькина. Это ж не литературная критика, в которой есть огромное право на отсебятину, тут нужна была и научная статья, и научный подход к текстам, а эта кропотливость – не Васькина. Он совсем не архивный человек, не исследователь литературы. Он страстный и очень пристрастный читатель.

После того, как Васька послал Кушнеру какую-то часть подготовленного для книжки Антокольского материала, Саша написал ему очень деликатное письмо о том, что не его это дело – подготовка научных изданий, и не Кушнеровское дело тоже. Не учёные они. Васька очень легко от Саши принял это письмо. От кого-нибудь другого, может, и обиделся бы, а от Саши принял, – письмо и в самом деле было необидное.

Вообще Васька с Кушнером никогда не ссорился и никогда о нём плохо не говорил, даже в запале. То есть опять же – Кушнер был в зоне «своих», в зоне лояльности – у Васьки эта лояльность к своим была сильно выражена. Меня он часто в нелояльности упрекал, и прав – мне и в самом деле казалось, что «истина дороже», и что своим спускать можно меньше, чем чужим…

В начале девяностых Горбаневская опубликовала в «Русской мысли» крайне неприятную заметку о Кушнере, где она его упрекала в том, что он не эмигрировал, а значит, принял советские условия. Теперь, после того, как я познакомилась с Наташей, мне очень трудно понять, зачем она это написала. В личном общении Наташа не судила строго окружающих, была к ним априорно расположена. А обвинение в сотрудничестве с советской властью на основании того, что человек жил в СССР и там печатался, совершенно абсурдно. Наверно, тут Наташа поступила как раз в Васькином духе – к чужим в раздражении Васька мог быть абсолютно несправедлив, к сожалению, иногда и на письме тоже, хотя Васька, мне кажется, всегда осторожен был в письменных текстах.

После появления этой заметки Васька написал Горбаневской открытое письмо в защиту Кушнера, которое «Русская мысль», конечно же, не напечатала. Это было уже в тот период, когда Васька с редколлегией окончательно поссорился.

Когда Кушнеры приезжали в Париж уже при Путине, в начале двухтысячных, мы сильно ругались из-за политики, но удерживались на той грани, где ругань не переходит в ссору. Как нам казалось, Саше с Леной психологически невыносимо было ненавидеть постсоветскую власть. Наверно, им ещё и очень хотелось видеть историю России – не вечным Салтыковым-Щедриным, а частью европейской истории, на время прерванной советской властью.

К тому же Кушнер всегда был оптимистом, на самом деле, вполне мне самой свойственным способом.

Когда-то, сто лет назад, в мои 17 лет, я побывала у него в гостях. На следующем витке знакомства я Саше об этом не напомнила, к слову не пришлось, а у него наверняка немало за жизнь побывало девочек и мальчиков, пришедших послушать про стихи, так что немудрено, что он меня не запомнил. Организовал этот визит Борька Шифрин – он каким-то образом напросился к Кушнеру в гости в надежде поговорить про свои стихи, и меня взял с собой для храбрости.

У Борьки Кушнер был тогда любимым поэтом, и я в 71-ом впервые услышала о нём от Борьки – он читал Кушнера на матмеховском ЛИТО.

Уже тогда вышли «Приметы», а не только «Первое впечатление» и «Ночной дозор».

Я Кушнера полюбила сразу – он был предельно естественный, родной – и олицетворял ту самую связь времён, по которой мы так тосковали. Сохранение культуры, вплетение современности в поток – всё это было важно. И стойкость в Кушнере была – в этом полном отсутствии советскости, – в его очевидном незамечании власти – и чёрт с ней, – в его стихах шла собственная жизнь внутри культуры, внутри города, в определённой знаковой системе, где вино напареули допивают после праздника, где ветер насквозь просвистывает на зимней набережной, где семнадцатый век на картинах голландцев в Эрмитаже, где «запоздалый грузовик, как лёгкий ангел, без усилья, по лужам мчится напрямик, подняв серебряные крылья». Приметы повседневности, участвующие в сложении слова «вечность».

Я больше всего люблю стихи Кушнера, написанные в конце шестидесятых – в начале семидесятых, – нет, конечно, и среди написанных сильно позже есть любимые, но старые стихи Кушнера я люблю чохом. И сейчас могу вдруг вспомнить-пробормотать из того, что легло наизусть, или открыть «Приметы» наугад, и радость нисколько не поблекла.

Когда в 72-ом мы пришли в гости к Кушнеру, причём изрядно опоздав (не опаздывать Борька просто не умел, даже и в таком важном случае), про Борькины стихи Кушнер разговаривать не стал. Он как-то легко повернул разговор в другую сторону – в конце концов, он был известный любимый поэт, а мы были, конечно, наглые, но вполне юные, мне 17, Борьке 21, и естественно, тему разговора полностью задал Кушнер.

И он нас обнадёживал вроде как – в отношении нашей будущей жизни обнадёживал – я запомнила, что он нам тогда сказал, что жизнь очень мелкими шажками, но как-то налаживается, вот Шагала на выставке показали, и кто б мог понадеяться на такое даже и в шестидесятые…

Думаю, что тогда, в начале двухтысячных, его терпимое отношение к власти было связано с тем, что его критериям сносности власть удовлетворяла – книжной цензуры практически нет, и Шагал вот в Русском музее висит, – значит, всё ничего.

Каждый раз, когда Саша приезжал в Париж, у него бывал поэтический вечер. В принципе, я не очень люблю слушать стихи, всегда поднимала на смех Васькино когдатошнее шестидесятническое – его формулировку, которой он гордился: «стихи – это партитура». И тем не менее приходить на эти вечера было очень приятно – просто потому, что прийти послушать стихи – в этом было отключение от текучки, суеты. Можно, конечно, и книжку взять, погрузиться, не отвлекаясь. Но обычно не получается. А когда приходишь на вечер, как раз и выходит, – аналог медитации что ли.

В последний раз я слышала, как Саша читает, пару лет назад, когда приезжали Кушнер с Леной, Чупринин, Олег Чухонцев. Не помню, кто их всех пригласил. Вечер был у Сорбонне, собственно, не вечер, днём дело происходило, в рабочий день.
Довольно несуразно всё это было организовано. Нигде толком не объявлено.

Очень мало народу в результате пришло. И очень как-то грустно. Саша почти не слышит, общаться с ним можно было только записками. Чупринин говорил об ощущении ненужности в нынешнем российском мире. На меня все они вместе произвели впечатление потерпевших кораблекрушение.

К сожалению, Саше с Леной надо было после вечера вместе со всеми идти куда-то на ужин, а на следующий день они уезжали, всего-то были в Париже дня три. Мы фактически только перекинулись несколькими словами, обнялись, но ощущение было родственности.

***
С Арьевым Васька по телефону довольно часто болтал. Однажды попали мы впросак. Васька поговорил с Андреем вскоре после того, как тот вернулся с конференции в Амьене. В Париже тогда Арьев не остановился. И вот на той конференции он познакомился с каким-то тамошним поэтом, пишущем на местном языке, и Андрей то ли пообещал ему, что найдёт переводчика на русский, то ли даже не обещал, но просто очень ему захотелось найти. И он предложил Ваське этого поэта перевести.

Конечно же, Васька согласился. Мы были убеждены, что «местный язык» окажется разновидностью французского, и удивление наше было огромно, когда обнаружилось, что пикардийское патуа, на котором пишет этот поэт, язык с удивительным названием «шти», к французскому имеет очень мало отношения. Как-то происходит из латыни, но с таким влиянием старо-германского… Короче, не поняли мы нифига, и хоть с поэтом Васька поговорил, и тот предлагал сделать подстрочник по-французски, Ваське не захотелось переводить.

Один раз Андрей приезжал с женой Аней в Париж на Набоковскую конференцию. Мы тогда очень славно общались. И выступление Арьева мне очень понравилось.

Он говорил про самый любимый мой роман Набокова – про «Пнина» – совершенно русский роман, написанный по-английски. И на английском с русским усложнённым синтаксисом.

Основная идея Арьевского выступления была, что поэтесса из Пнина, подражающая Ахматовой, – это сама Ахматова, которая Набокову была отвратительна всем своим отношением к жизни. Как мог Набоков с трепетной любовью к своему окружённому вниманием матери детству принять Ахматовское отсутствие интереса к маленькому Лёве. У Арьева получилось очень убедительно. А Аня сказала мне, что он придумал это под душем, готовясь к лекции.

Однажды позвонил нам человек из ИМЛИ, скорей всего Михайлов дал ему наш телефон. Пришёл в гости. Звали его удивительно: Михаил Арамисович Айвазян. Он справедливо сказал, что забыть его отчество невозможно.

Оказался Арамисович чрезвычайно жовиальным мужиком лет пятидесяти, решительно не без обаяния.

Я уже не помню, приехал ли он ещё раз в Париж и опять зашёл к нам, или попросту в тот же самый приезд ещё раз появился, но мы радостно отдали ему для ИМЛИ кое-какие архивы.

Васька дружил с Ириной Одоевцевой – как мог он не дружить с обаятельной и остроумной женщиной, всячески подчёркивавшей свою женскую природу. И Васькина способность истинного бабника в каждой женщине видеть её женскую суть, независимо от возраста и внешнего вида – конечно же, не могла Одоевцеву не подкупить.

Васька гордился тем, что она обрадовалась его эпиграмме :

«Она спала когда-то с Гумилёвым, Но всё не вечно — он давно в аду. Потом случилась случка с Ивановым, Но дама бредит наважденьем новым
В историю войти через …..
(калитку).»


По Васькиным словам Одоевцева очень смеялась и сказала ему, что Гумилёв вызвал бы его на дуэль, а Георгий Иванов наверняка бы смеялся.

И вот Одоевцева отдала Ваське архив Иванова. Письма.

Васька никогда не испытывал никакого пристрастия к архивах, и вообще к материальным носителям информации. Книга была для него только написанным в ней текстом, поэтому он так легко перешёл на электронные.

Ну а Михаил Арамисович архивы ценил, каким-то образом навёл на них разговор, и услышав, что у Васьки есть архив Иванова, воодушевился.

Ну, мы и решили ему эти письма отдать для ИМЛИ. И какие-то редкие эмигрантские журналы тоже передать через него в ИМЛИ.
Отдали и были крайне собой довольны – не валяются наши архивы зазря в ящике, а вот в ИМЛИ попали.

Через несколько лет, когда Арьев готовил издание Георгия Иванова в библиотеке поэта, он по нашей наводке попытался связаться с Арамисовичем – и тот ему не ответил. Несколько было попыток. Сначала мы думали, что случайность.

Потом только поняли, что Ивановские письма Айвазян попросту забрал себе.

А два года назад Лейденский Лука рассказал мне, что Айвазян – вполне известный книжный вор.

Андрей Арьев появился у Васьки в стихотворении, написанном за два с половиной месяца до смерти.

ГРОЗДЬЯ ПАМЯТИ

Города стирают
Множество следов,
Пригороды – прячут их в тенях садов...
...Не в следах тут дело,
Раскопай, раскрой, –
Что происходило с миром и с тобой...

Выцветшее фото чуть не век назад –
Эти лица что-то молча говорят...
Бальмонт и Цветаева на крыльце пьют чай,
И сирень в Медоне плещет через край.

В Фонтенэ глицинии гроздьями висят,
Вот он, дом Синявских и заросший сад...

Все места – на месте, и хоть нас там нет,
Им ли отмахнуться от сбежавших лет!

Все места – на месте. Память повела
По Московской улице Царского Села:
Можно разглядеть ли? В тротуар впечатаны
Под дождями светятся восемь строк Ахматовой.
Вот ведь: «Эти липы, верно, не забыли...» –

Только днём не видно (может, из-за пыли?)
Строчек девятьсот двенадцатого года –
Им нужна дождливая тихая погода...

На Московской улице Царского Села –
В этом доме Гнедич десять лет жила,
Я в качалку бухался посреди гостиной,
Где буфет резной сердитый и старинный.
И однажды Бродский тот буфет стари-
нный украсил кличкой «Нотр Дам де Пари».
А через площадку, через 30 лет –
Вот – Андрея Арьева кабинет...

Дальше... Там громада Павловского парка –
Ворота Чугунные, и Вольер и Арка...
И дворец желтеет где-то вдалеке,
И... пустое место – ниже по реке:
Над Славянкой в соснах,
на склоне травяном
Тут торчал облезлый деревянный дом...
На крыльце скрипучем, вытянув хвосты –
«Львы сторожевые» (ну, мои коты).
Минуло полвека. Изменился вид...

Но пустое место тоже говорит...


Андрей как-то обратился ко мне за Васькиными стихами о Павловске, он тогда составлял антологию павловских стихов. Я предложила ему взять «Гроздья памяти». Андрей сомневался, – не будет ли нескромно – он же тут один из героев. Потом подумал, что зато стих из самых последних...

***
Васькины мученья от невостребованности слегка облегчал интернет, откуда тёк ручеёк читателей… И каждый раз, когда Васька жаловался на ненужность, я напоминала ему – неправда, что никто его не читает... Сама понимая, что мои возражения – очень хлипкие. Во-первых, этих читателей мало, а во-вторых, признание тем литературным миром, который составляет разные списки и выдаёт премии, – это другое, и научиться всерьёз плевать на него, верить в себя и в будущее – это вряд ли кому-нибудь доступный высший пилотаж.

Но даже признание-непризнание в литературном кругу – и это шелуха, самое серьёзное – когда приходится принять своё не-первенство по собственному счёту.

Но тут, как ни крути, общая проблема всякого, кто не первый. Васька был честный – знал и признавал, что так, как в своих вершинах может Бродский, он не может, – просто потому, что не может, – и с этим надо жить. А Васька – очень соревновательный человек. Да даже и не соревновательному в науке, в культуре – принять, что есть планка, которую не взять, – очень тяжко. Надо полагать, и в предельно чуждом мне спорте тоже так…

***
Наш стол – обеденный, а не Цветаевский письменный… Я фотографировала на нём натюрморты с фермы, – кривые помидоры, пупырчатые огурчики, охапки цветов в стеклянной прозрачной вазе. И Кошку, потом Гришу на празднике урожая, тычущую носом в яблоки – пыталась при этом, чтоб наш обычный разор – всякая хрень, неизвестно зачем на стол попавшая, не вошла в кадр – отодвигала эту хрень, убирала.

Из самых последних Васькиных фотографий – он с чашкой чая за столом. Крошки тоже, конечно же, в кадр попали…

Плывёт через время наш стол, а может и плотом по океану, – стол, за которым помещаются семь человек, а если больше, надо маленький столик приставлять.
Tags: Васька, Горбаневская, Гриша, Катя, Кошка, Нюша, Таня, литературное, люди, пятна памяти, эхо
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 44 comments