
































На самом деле, сфотографировать этот пейзаж невозможно... Когда небо, море, песок сходятся и расходятся, и опять сходятся, и этот дрожащий цвет без названия, уходящий в белое, в синее, и в где-то-таме прорезает горизонт колокольня. И чайки превращаются в камни, а потом вдруг оживают...
И даже очень грязная нестриженая Таня побелела от песка.
И пусть будет ещё одно nada - в Васькином переложении Уолкота
***
Деревня в два часа пополудни – это апатия настолько сильная,
что охватывает даже цыплят и внушает желанье камням
спрятаться от солнца, и от двери до двери десяток пыльных
шагов – целая экспедиция, а пальмы и миндаль вешают головы,
и пьяные старухи рассаживаются по бортам
ломаных лодок, слишком усталые даже чтоб попрошайничать,
а у парней осоловелый взгляд, который ничего не говорит,
ни «убирайся», ни «привет»; никакого шума, даже случайного,
с моря не слышно; к этому ты привык, и даль слепит,
но иногда что-то вдруг пронизывает отмели и они выдыхают:
«кроме огромного облака, за которым следят альбатросы,
ici pas ni un rien», здесь нет ничего. А ничто, nada – это такая
улица с острыми тенями и с продавцами спокойными, как их просо.
И странно подумать, что белые башни Гранады – тоже nada,
когда глядишь на этот бело-горячий пустырь, и даже
голуби, которые взрываются стаями над Сан-Марко – тоже
nada, так же как эти мерные шаги цапли,
или круги альбатроса, патрулирующего лениво,
над крушеньем прибоя у скал, над ослеплённым заливом.
Только твоё воображение воспламеняет закатный
горизонт и окрашивает эти полчаса в цвет сожалений, когда
прибой, который старше чем твоя рука, пишет твёрдо и аккуратно:
«это ничто (nada!), и потому оно великое навсегда».