October 21st, 2018

(no subject)

Мы с Сашкой и с Максом, которому только что исполнилось 11 месяцев, гуляли по вечернему пятничному Парижу.

В эту осень так удивительно, что по вечерам всё-таки темнеет – позвольте, ведь тепло, почему ж темнота сваливается, обволакивает, погружает в восемь часов вечера в ночь?

Найти, где присесть, за какой пустой столик, вечером в Латинском квартале, непросто, в пятницу вечером ещё сложней, а уж если с финской зимонепробиваемой коляской на толстых колёсах, из которой выкарабкивается, вылезая из-под всех ремней, младенец Гаргантюа, совсем трудно. Ведь коляску надо куда-то поставить, по возможности не перегородив тротуар.

Мы прошли по Бюси, отвергая все попавшиеся россыпи столиков – тесно, занято, у Поля, в сетевой булочной, тоже выкинувшей столики на улицу, выпить дают только какое-то фигОвое вино в маленьких бутылочках, как в самолёте.

И тут мы завернули за угол, и оказались перед местом под названием Au Chai de l'Abbaye – в погребе Аббатства. Столик возле здоровой двери соседнего подъезда, свободен, коляской большую дверь забаррикадировуешь не совсем. И у Сашки от взгляда на их карту вин разбежались глаза. Есть мы не собирались, но описание разнообразных бутербродов на тёмном хлебе вызвало отчётливое желание прийти сюда ещё – и их отпробовать.

Сидели мы, вино попивали – два разных, но оба лёгкие красные Луарские, – мы как-то мешали их безбожно, отпивая по очереди то из одного бокала, то из другого – в полном беспорядке – ну, и Макса развлекали, которому совершенно не хотелось сидеть в коляске, а хотелось грызть пепельницу, решётку – ну да мало ли что ещё грызть.

И тут мы увидели человека – он нёс фанерную коробку без одной стенки, а в коробке сидел серый большой какаду.

Ой, bébé – сказал человек, завидев весёлого Макса – Карлуша – обратился он к попугаю – а давай мы ему споём, этому bébé.

– Ля-ля-ля – пропел мужик, чуть приплясывая и покачивая коробку с Карлушей. Карлуша с лёгким запозданием открыл серый мощный клюв – ра-ра-ра – хрипловато пропел он. И опять – ля-ля-ля, и с отставанием по фазе – ра-ра-ра.

Помахали нам рукой и дальше пошли.

Тем временем показались Илья с Софи и с Арькой – они забирались на Эйфелеву башню, пару часов простояв в очереди – дети любят её ещё со своей юной летней жизни в Париже, когда Арьке было два, а Софи четыре.

И мы пошли на автобус на площадь перед Сен-Сюльпис – и фонтан перед церковью изливался подсвеченными струями.

Когда мы вышли на Инвалидах, башня вспыхнула ёлочной игрушкой и пронзила осеннюю вечернюю ночь прожектором.

– Дети, – сказал Илья, указывая на красотку-башню, – я вам рассказывал про гиперболоид инженера Гарина – так вот он перед вами.

(no subject)

Осознать, что Галичу сто лет, невозможно. Мне – невозможно.

Он современник – ну, старший современник, ну, родителей чуть постарше. Но сто лет – это давно, это хрен знает когда.

Мама за роялем Галича пела.

Дед, протрубивший десятку в первую посадку, а потом ещё, наверно, лет пять, пока не сдох пахан, и не пришла реабилитация, – когда мама пела про облака, плакал.

Галича можно читать без голоса, но я не могу – я его слышу, сразу слышу.

Театральность его песен – маленькие романы – сюжетные психологические романы.

Про кассиршу, про вертухая на пенсии, про шофёра у начальника.

И столько любви в этих песнях.

«Бах и бог», конечно, здорово, и про найденный на улице коробок спичек, отлично, и про Александра Полежаева, – но всё равно пронзительней всего, – про принцессу с Нижней Масловки, про шофёра, про кассиршу, про тёщу из Иванова...

Кстати, кстати, что до любви к стране (чтоб не употре6лять давно грязное слово – патриотизм) – у Галича в песнях столько её – в его маленьких романах...

А начальник все спьяну о Сталине,
Все хватает баранку рукой...
А потом нас, конечно, доставили
Санитары в приемный покой.

Сняли брюки с меня и кожаночку,
Все мое покидали в мешок
И прислали Марусю-хожалочку,
Чтоб дала мне живой порошок.

А я твердил, что я здоров,
А если ж печки-лавочки,
То в этом лучшем их миров
Мне все равно до лампочки,
Мне все равно, мне все давно
До лампочки!

Вот лежу я на койке, как чайничек,
Злая смерть надо мною кружит,
А начальничек мой, а начальничек, -
Он в отдельной палате лежит!

Ему нянечка шторку повесила,
Создают персональный уют!
Водят к гаду еврея-профессора,
Передачи из дома дают.

А там икра, а там вино,
И сыр, и печки-лавочки!
А мне - больничное говно,
Хоть это и до лампочки!
Хоть все равно мне все давно
До лампочки!

Я с обеда для сестрина мальчика
Граммов сто отолью киселю:
У меня ж ни кола, ни калачика -
Я с начальством харчи не делю!

Я возил его, падлу, на "Чаечке",
И к Маргошке возил, и в Фили...
Ой вы добрые люди, начальнички,
Соль и слава родимой земли!

Не то он зав, не то он зам,
Не то он печки-лавочки!
А что мне зам?! Я сам с усам,
И мне чины до лампочки!
Мне все чины - до ветчины,
До лампочки!

Надеваю я утром пижамочку,
Выхожу покурить в туалет
И встречаю Марусю-хожалочку:
- Сколько зим, - говорю, - сколько лет!

Доложи, - говорю, - обстановочку!
А она отвечает не в такт:
- Твой начальничек дал упаковочку -
У него получился инфаркт!

Во всех больничных корпусах
И шум, и печки-лавочки...
А я стою - темно в глазах,
И как-то все до лампочки!
И как-то вдруг мне все вокруг
До лампочки...

Да, конечно, гражданка - гражданочкой,
Но когда воевали, братва,
Мы ж с ним вместе под этой кожаночкой
Ночевали не раз и не два.

И тянули спиртягу из чайника,
Под обстрел загорали в пути...
Нет, ребята, такого начальника
Мне, конечно, уже не найти!

Не слезы это, а капель..
И все, и печки-лавочки!
И мне теперь, мне все теперь
Фактически до лампочки...
Мне все теперь, мне все теперь
До лампочки!

1963