И ребёнок с мамой в автобусе – может быть, недоросший ещё до подростковости нестеровский, а может, из чёрно-белого послевоенного фильма.
Вилла Ада на краю города плавно переходит в лес, уходящий за край карты, за raccordo annulare. В чащобу, в заросли. И почему это парки называются виллами?
За неделю обзаводишься знакомыми собаками. Толстые старые бульдог и такса, встреченные на поляне под пальмой, где они медленно переставляли одышливые лапы, на следующий день были замечены из окна автобуса – в парке с дяденькой, на улице с тётенькой.
Стрижка пальмы, дяденька в люльке чикает здоровенными ножницами.
На нашей улице громадное мимозовое дерево, цыплячьи шарики сыплются на мостовую, на ветровые стёкла стоящих машин. Горький запах откуда-то из чавкающих улиц, тающего снега, восьмого марта.
Странны олеандры без цветов.
Февраль – не зима. Дождик ночью. И опять река. И кричат сытые наглые громадные чайки, под их тяжестью гнутся головы голых мраморных людей.
И личная собственая река завивается кольцами в пространстве.
А может, на оси ординат вечно увеличивающееся время. А пространство – абсцисса. Точки, точки.
Голые виноградники, крадущийся запах дыма. Февральские чахлые железнодорожные маки. Мусор.
Единственный кот на Авентино, в апельсиновом саду, откуда на купола, крыши, башни смотреть – пир. Коты ушли, когда слишком уж чистыми стали дорожки – когда-то тихий и пустой, за полуразрушенной стеной, апельсины кислы почти до несъедобности – сад вошёл в путеводители, почищен, помыт, прекрасен – но не надо трогать облупившуюся охру, не надо освежать и подкрашивать, пусть лупится и тихо стекает. Vecchia, molto vecchia, как сказала нам заоконная старуха в городке Cerveteri в 79-ом году.
Записка на дереве – с фотографией огромного голубого котища (уж не его ли я снимала два с половиной года назад?) – а теперь он погиб, его до смерти закусала чья-то большая собака, незаконно спущенная с поводка в котьем саду. Прокусила ему лёгкое, ветеринар обнаружил следы огромных зубов. В записке на дереве просят, если кто видел негодяйского хозяина собаки, сообщить подробности карабиньери.
Привыкаешь к домам, а потом забываешь адреса. Via Belluno? В олеандрах, жёлто-розовая, недвижно раскинувшаяся в жару, вечером мужики за картами в кафе. Почему кафе называют тут барами? Сумерки за автобусными окнами. Дворцы в стиле модерн.
И устрашающее – всё когда-нибудь будет в последний раз. Хватит ли на всю длину потёмок?
Трава на крыше Пантеона, трава между мокрых блестящих булыжников под ногами.
Что же это за улица мощёная травяная пустая, резко вверх, где-то за задворками Треви? Никогда не запоминала названий, потеряла, не успела найти.
И чужие реки, с которыми пересекаешься всё в тех же сгустках пространства.
Родные чужие и чужие незнакомые.
И телефоны-автоматы на Навоне, то ли я из какого-то лет десять назад звонила, то ли собиралась.
Очень громкий город. Если не скорая помощь, так мотоцикл, а если не мотоцикл, так звон вилок из окна на пешеходной улице.
Живое движется через неживое. Лупись, охра! Неподвижное утро на площади в Трастевере в 79-ом году. Единственное сонное кафе вместо четырёх ресторанов.
Трас-тевере – За-москворечье.
Брешь Роланда – снежный перевал в Пиренеях. Роланд трубил там в рог Олифант, а услышали его только сейчас. Идут и идут, всё спешат на помощь.
И дует, дует, дует, надувая щёки, Тритон с фонтана Треви. И течёт вода.
И всё-таки наука куда положительней искусства. Задаёшь вопрос, ищешь ответ, а не бьёшься об уже сказанные слова.
И всё равно приходишь к флорентийскому синему заднику с белизной облаков.
Апельсины и лимоны, и маслины, и тёплые камни. И чайки, громадные как слоны, на маленьких головках хиловатых статуй – зевают, разевая клювы, сворачивая отсутствующие челюсти.