mbla (mbla) wrote,
mbla
mbla

Categories:

4. Клочья памяти. Рим, Ладисполь, весна 1979 г.

3. Клочья памяти. Ладисполь, 1979 г.

Одна моя знакомая уже в Америке рассказывала, как она приехала на автобусе в Рим из Ладисполя и, выйдя из него, прежде всего озаботилась тем, чтоб запомнить, как ей надо будет возвращаться. Над автобусной остановкой крупными буквами было написано «fermata», это важное слово она занесла в записную книжку. Вечером она в отчаянье разыскивала остановку под названием «остановка» и всё-таки нашла!

Я помню не только день, но и минуту, когда я влюбилась в Рим – с первого взгляда и навсегда.

Мы вышли из автобуса и побежали – сначала очень целеустремлённо – на вокзал Термини, где с некоторым трудом отыскали в углу одной из платформ сортир. А потом от Термини пошли бесцельно, наверно, даже без карты – не могли мы тогда на неё потратиться.

Первая остановка – Колизей. До него были, конечно, улицы, тогда незнакомые. Но вот это ощущение смысла и счастья, которое всегда у меня бывает, не каждую минуту в Риме, но в каждый туда приезд, возникло, когда мы стояли напротив Колизея, у заборчика, за которым обычные римские раскопки – какие-то лежачие останки колонн, куски мрамора – маки – вот эти мартовские маки на вылезших из земли древних рукотворных камнях – было счастье, подвтерждение протяжённости жизни, маки, протянутые из вечности.
Колизей был тогда бесплатным. И трава росла между рядами каменных скамей. И, конечно же, бесконечные римские коты. Во всех развалинах. Можно было зайти, сесть на камни и слушать, как время просвистывает мимо, притворяясь, что остановилось и мурчит.

Тарзаниссимо, который жил в Остии за шесть лет до нас, написал тогда стишок:

Замок Ангела стал музеем.
Первый век и двадцатый квиты:
Стали кошками львы Колизея,
Итальянцами стали квириты.
Итальянцы бастуют лихо,
Кошкам носят еду старушки,
По музеям ржавеют тихо
Гладиаторские игрушки.
Все руины пристойно прибраны,
Всё на месте – и пицца, и пьяцца...
Но когда засыпают римляне,
Львы по крышам уходят шляться.



1979-ый был давно, когда для людей внове ещё были достижения шестидесятых – повседневная свобода и раскованность – в поведении, в одежде, в миропонимании. Это было ещё до массового туризма, до сувенирных ларьков и скоплений народу в количествах, убивающим ощущение присутствия. В собор святого Петра не было очередей на вход, а Пьета – стояла голая, к ней можно было подойти и коснуться – без надетого на неё сейчас стеклянного ящика. Мир был менее коммерчески ориентирован не потому, что был лучше, а потому, что некому было ещё покупать сегодняшний туристский мусор.

В Рим мы ездили два раза в неделю – в субботу во второй половине дня и в воскресенье на целый день. Впрочем, это я ездила два раза в неделю, Бегемот ездил ежедневно, он с английским языком довольно быстро устроился переводчиком в Хиасе.

Я работала утром с девяти до полудня, а потом с трёх до восьми. Считалось, что до семи, но получалось до восьми, или даже до девяти. По субботам я работала только утром.
А в обеденный перерыв бродила по ветреным серым улицам, сидела на чёрном вулканическом песке у заколоченных раздевалок, глядела на серое море. Март был ветреный холодный. В нетопленом доме надевали по два свитера и толстые шерстяные носки. Южная ранняя нетопленная весна.

Когда ездили в Рим, брали с собой бутерброды. Продавались такие булочки, полые внутри, и туда в дырку можно было засовывать всякую снедь. Пировали – покупали одно на двоих мороженое. Жадными глазами смотрели на пиццу, на огонь в печках за окнами пиццерий. На треугольнички трамедзини с помидорами и баклажанами. И разок за день пили волшебно прекрасное капучино, – стоя у прилавка, так было дешевле.

В подвале на Термини был переговорный пункт, откуда иногда звонили в Ленинград, безумно волнуясь, и три минуты сразу кончались.

Ходили на главпочтамт, куда нам писали до востребования.

Врезалось – сидим на ступеньках площади Испании и ждём, когда почта откроется после перерыва. На ступеньки вынесены кадки с азалиями, народу не столько, сколько сейчас, – сидят-посиживают, места есть, ничего никто не пытается тебе всучить – сейчас-то полотнища со всякой сувенирной дрянью постоянно возникают на любом свободном пятачке, или какой-нибудь продавец тебя за рукав дёргает.

Азалии светятся серым днём, сидишь у самой кадки, письмо на колене пишешь. Потом дождик пошёл.

И ходили, ходили по улицам. Корсо – тогда ещё не пешеходная, шумная, переполненная людьми и автобусами, площадь Колонны с огромной колонной, площадь со слоном... Около форума –церкви времён первохристиан. На площади Республики перед элегантными кафе под аркадами каждый субботний вечер – оркестр, сладкая музыка, грань слёз. Впервые увиденный фонтан Треви – огромные кони вздымаются. Сидишь – глядишь на эту падающую воду.

А Навона – воплощение свободы – тогда ещё хиппушная площадь, где едят, спят, поют, площадь, которую я впервые увидела в Ленинграде на какой-то выставке фотографий – ровно такой и увидела, как в 79-ом ещё была, – перекрёсток мира. И на ней мы видели жуткую охоту на предполагаемых террористов, когда полицейские въехали на страшной скорости, увернувшись от бросившегося под колёса пуделя, и стали пинками поднимать лежавших людей. А когда кто-то из оказавшихся там в это время зевак-туристов поднял фотоаппарат, этот аппарат, выбитый из рук, тут же полетел на асфальт.

Очень страшно было переходить улицы. Пешеходных управляемых переходов практически не было, – надо было, помахивая рукой, прикрываясь ею от ревущих чудовищ, ступать с тротуара в смертельную реку. Ну, машины ладно, а ведь ещё и громадные несущиеся во всю прыть автобусы.

А у Тибра были совсем негородские набережные. Спустишься к воде, а там сорняки, заросли крапивы, тропинка. И ящерки на каменных стенах уходящих вверх, в город.
Очень тихо было в Трастевере – римском Затиберье. Врезалось – пустая утренняя площадь перед Санта Мария ди Трастевере, залитая солнцем, уже явно май, тепло, и единственное кафе под белыми зонтиками, где сидит человек с газетой и пьёт кофе.

Еду надо было покупать на mercato rotondo – на круглом рынке. Там было дешевле всего. Так что раз в неделю в Рим ездили все эмигранты – попросту за провизией. Нет больше этого базара, занимавшего весь центр площади, за трамвайными рельсами. Сейчас там обычный крытый рынок. И весь этот район, тогда бедный итальянский, у самого вокзала Термини, сейчас стал то ли индийским, то ли филиппинским – даже вывесок по-итальянски не осталось.

Набор продуктов довольно определённый – печёнка, овощи. Мы ещё совсем не знали не русской еды – многие покупали мелкие зелёные кабачки, считая, что это огурцы, и удивлялись их «неправильному» вкусу в салате. Не умели варить макароны, помня русские серые и гадкие, уваренные до тряпичности, пожимали плечами по поводу итальянской любви к макаронным изделиям.

А ещё со страшной завистью смотрели на ярко-красную жидкость, которую сидевшие за уличными столиками люди тянули из стаканов, украшенных лимонными дольками. Когда мы её попробовали, уже, кажется, в Америке, она показалась отвратительно горько-сладкой – теперь это мой любимый аперитив – кампари, единственный аперитив, который в доме почти всегда в наличии.

Из итальянских слов первые, которые все выучивали – это, конечно же « quanto costa? » – сколько стоит, и « basta cosí » – хватит. А ещё на рынке в ушах звенело – tre chili una mille – апельсины, огромные, их швыряют на весы – сколько там их на килограмм. Потом помидоры – tre chili una mille! – сиплыми от криков голосами.

Бегемот, у которого вообще на очень высоком уровне способности схватывать язык, выучил сильно больше. Из-за него я не узнала практически ничего – не было нужно, Бегемот объяснялся. Мой ужасающий, кривой и косой, и курносый итальянский появился значительно позже, когда я приехала в Италию уже с Джейком, и разговаривать пришлось мне. Я поняла, что всё с языком в порядке, когда уразумела, что бабушка, давшая нам напрокат лодку, хочет, чтоб если мы встретим карабиньеров в море (почему мы должны были их встретить?), мы бы им объяснили, что лодку она нам дала исключительно по дружбе.

Кроме первого раза, мы больше не ездили из Ладисполя на автобусе, а обзавелись выгодными поездными карточками. В результате мы узнали все римские вокзалы – мы, в основном, ходили пешком, но если уж надо было добраться куда-нибудь далеко, или очень быстро, перемещались на поезде, благо вокзалы в Риме в разных концах города.
Однажды Бегемот ухитрился оставить в поезде полиэтиленовый пакет с овощами. Спохватился он практически тут же, но поезд уже ушёл.
В этих неприятных обстоятельствах (шутка ли – потеря ценной еды!) из Бегемота полился почти правильный итальянский. Он панически побежал в справочное бюро и произнёс ho lasciato in treno una busta con verdura , – дяденька в фуражке и при исполнении сказал, что искать нашу бусту надо на конечной станции в pulizia. Бегемот засомневался, переспросил, действительно ли pulizia (служба уборки – от слова чистить), а не polizia, поехал на конечную, нашёл эту самую пулицию, и там ему торжественно вручили наши овощи. Через 6 лет, когда мы с Джейком вернулись в Триест после первой нашей поездки в Россию с туристской группой из Триеста, мы оставили в поезде привезённую для Бегемота семиструнную русскую гитару и тоже благополучно нашли её в триестинской пулиции.

Бегемотная работа заключалась в том, чтоб переводить беседы американских работников Хиаса с эмигрантами. В Хиасе заполняли документы, которые требовались для въезда в принимающую страну – прежде всего нужно было письменно объяснить, почему мы беженцы. Это была чистая формальность. Картер уже договорился с Брежневым о советских евреях и невероятно увеличил квоту на их приём, заполнить гигантскую сто с лишним тысячную квоту в год эмигранты из СССР не могли, как бы ни старались. Естественно, что как только человек выезжал из Советского Союза, уже не играло никакой роли, еврей ли он по советскому отобранному паспорту – все выехавшие из СССР попадали в эту квоту.

Наверно, мы в каком-то смысле отвечали международному определению беженцев – в конце концов, после того, как за огромную для нас сумму нам выдавали визы выездные обыкновенные, нас пихали коленом под зад, веля убраться через три недели – без паспортов, без денег и почти без имущества. Кроме трёхмесячной австрийской визы и 90 долларов на человека, у нас не было ничего. Но, конечно, про настоящих беженцев мы узнали чуть позже. Вьетнамцы, бежавшие на лодках через океан, тонувшие пачками. Племя хмонгов, жившее между Лаосом и Камбоджей под постоянным обстрелом...

С настоящими беженцами обращались куда хуже, чем с нами, их селили в лагеря, где они долго ждали решения своей судьбы. Кормили их на месте, не выпускали...
Нас, можно сказать, принимали по-королевски, да ещё и римские каникулы подарили.

Была категория людей, которых американцы изредка не брали, – бывшие коммунисты. Они должны были объяснить, почему вступили в партию. Беспроигрышным для американцев оправданием были карьерные соображения, а вот если человек писал, что вступил когда-то по убеждениям, то могли и не пустить. При нас в Риме была семья, где отец – старик – просидел полжизни, как троцкист, – а в 1979-ом получил отказ от американцев.

Ещё в Америку не впускали больных туберкулёзом или сифилисом, которых должны были выявить на медосмотре. Впрочем, реакцию Вассермана, кажется, делали.

Помню старика – «идн фурн - евреи едут» – говорил он и пожимал плечами.

Помню семью с парализованной тёщей, другую – с сыном-шизофреником. Много было горя. Одесситы, помимо всего прочего, уезжали от нечеловеческих жилищных условий. В Ленинграде всё же уже многие тогда выехали из коммуналок в хрущобы, или в кооперативы. А в Одессе, кажется, продолжали жить в одной комнате бабушки-дедушки-папы-мамы-дети. Уже от одного этого можно было убежать на край света.

Некоторые эмигранты считали, что знали идиш, и среди работавших в Хиасе американцев были знавшие идиш.

Однажды к хиасовской ведущей, у которой работал Бегемот, с большим опозданием вошла тётенька и с порога сказала: Майн поезд hат геопоздайт. Ведущая уставилась на неё круглыми глазами, а не знающий идиша Бегемот непринуждённо перевёл , что тётенькин поезд опоздал.

К моему доктору Рокки шла толпа – больных и здоровых. Одесская, намазанная, средних лет тётенька возмущённо объясняла, что в Одессе доктор выписывал ей лосьон. И другой одессит. Он вёз умиравшую от рака жену. До сих пор помню его – черноглазый, машущий руками человек. Чуть не при каждой встрече он говорил: «вы таки знаете французский, так почему не едете в Канаду». Тогда это раздражало безумно...

Встречались мужики, которые явно посещали дешёвых блядей у Термини и обзаводились всякой венерической мелкой дрянью. Как же они страстно объясняли доктору, что они ни-ни, не то что с блядями, а и с женой ни-ни. Некоторые беременные женщины не хотели верить, что беременны, пытались убедить доктора, что у них просто задержка, а доктор улыбался и говорил, что римское солнце способствует.

Австралия принимала людей с рабочими профессиями и почему-то не хотела брать толстых. Поскольку виз туда ждали дольше всего – минимум полгода, у желающих было время похудеть, и они ходили к доктору за каким-нибудь волшебным худильным снадобьем.

А однажды какому-то толстяку, который в Австралию не собирался, доктор сказал, что худеть надо, иначе женщины любить не будут, и потребовал, чтоб я перевела.
Мужик надулся и торжественно произнёс, что за его деньги его всякая полюбит, и тоже потребовал перевода.

Очевидным образом, богатые люди давали взятки на советской таможне и увозили остаток денег. Половину? Меньше? В какой валюте? Рубли же были тогда неконвертируемые.

Попадались очень приятные люди. Московская пара музыкантов, моих ровесников, уехавшие с примерно пятидесятилетними родителями. Помню, что отец был инженер, мы потом ещё и в Америке пересекались, и он говорил, что главное в его возрасте – никогда не болеть. Он легко нашёл первую работу, потом, потеряв, нашёл следующую. Ребята через какое-то время развелись и в 88-м в первый приезд моей мамы во Францию, когда мы поехали на месяц кататься, мы случайно встретились с Марком в музее Шагала в Ницце. Потом пошли вместе на пляж, где Марк принял участие в спасении моей мамы из вод. Маму на мелководье орокинула волна, а следующие волны (небольшие) стали катать её по гальке, так что ей было не встать. Я всего этого не видела, потому что уплыла, а когда вернулась, маму уже подняли на ноги.

Больше мы с Марком не пересекались, но кто знает...

Ещё мы общались с какими-то почти забытыми милыми людьми, с которыми ездили вместе в Черветери, смотреть на этрусские захоронения. Кстати, любопытно, насколько из того времени не выросло никаких реальных дружб. Ну конечно, через пару месяцев, проведённых очень тесно, всех разбросало по свету. Но, вроде, и особого желания продолжать с кем-то общение не было. Наверно, отчасти потому, что эмоционально мы были полностью настроены на оставшихся в Ленинграде друзей, ждали писем, писали письма, звонили, и просто места не было для заведения новых связей.

А поездку в Черветери на автобусе помню моментами очень отчётливо. Эти этрусские захоронения были тогда, а может, и сейчас не до конца раскопаны. Мы долго шли по дороге вдоль которой тянулись разрытые ямы с камнями на дне. А потом, когда вернулись в маленький городок с площадью, церковью, где били часы, с охряными стенами и барами, куда надо было заходить через проёмы дверей, завешанных этими вечно попадающимися в Италии занавесками из деревянных шариков на верёвках, увидев высунувшуюся из окна старуху, Бегемот осведомился, насколько древний Черветери. Molto vecchia – старуха ответила, не уточняя.

Так и бежала эта римско-ладиспольская жизнь, из которой большинству хотелось выбраться как можно скорей, а по нам – длилась бы, да длилась.

Продолжение следует, дополнения приветствуются
Tags: пятна памяти, эмиграция
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 30 comments