А потом кошка вприпрыжку несётся завтракать, не забывая ухватить меня за ногу – по дороге в душ.
Когда метеослужба говорит тебе, что холоду – последний день, сразу делается теплей – даже на ледяном рынке, где мой знакомый мясник, сутулый, в очках, очень с виду интеллигентный, водил газовым балончиком, из которого вырывалась струйка синего огня, над сморщенной цесарочьей кожей – напоминая о том, как над газовой конфоркой бабушка палила тощего синеватого цыплёнка. А новая помощница мясника улыбнулась мне милой домашней улыбкой.
Так холодно, что не было обеих наших рыночных цветочниц – жалеют нарциссы с тюльпанами на этом стоящим колом голубоватом холоду.
Наперстянка, не успевшая до зимы отцвести, стоит на клумбе заледенелая бледная.
Когда я собралась с Катей в лес, она из тёмного коридора услышала, как я застёгиваю молнию на полярке – тут же встала передо мной, как лист перед травой.
С Катей по морозу гулять – холодно. Она нетороплива – там понюхать, тут пописать, жёлудь погрызть, или палку.
В лесу мы были совсем одни, наверно, пошли гулять, когда добрые люди завтракают. Только на опушке, выходя, встретились с лохматой таксой. Сначала я заметила хозяина, стоявшего у каштана. Одинокий неподвижный человек в лесу – опускаешь глаза и замечаешь в руке у него ожидаемый поводок.
День – ясный, твёрдый, солнечный. День как день.
Пока волокла с рынка наполненную снедью тележку, в голове в который раз вертелось из васькиного перевода Сильвии Плат – «буранные крылья чаек хлопают над зимой».
Даже и не нужно им моря – хлопают над зимой и у нас, пикируя на газон за каким-нибудь незамеченным мной куском хлеба.
Опять подумала, как же я люблю именно такую Сильвию Плат – не сконцентрированную на себе последнюю, предсмертную, прославленную, а ту, у которой чайки, и замёрзший корабль, и старый бабушкин дом у моря, и ежевика.
Чем дальше, тем больше ищешь подтверждения собственному смыслу в смысле окружающего – и всё тут идёт в ход, – и безымянные чайки, и даже дурацкий голубь, присевший за окном на карниз.
И Пастернак, и Сильвия Плат...