Мы приехали из Америки на долгожданные почти три месяца европейских каникул и жили в квартире старого французского коммуниста и одновременно старого еврея. Когда-то в 60-ые он получил серьёзный удар по самому дорогому – посетил страну победившего пролетарского интернационализма и в Ленинграде на вокзале узнал у таксиста – а по-русски старый еврей-коммунист говорил хорошо, – что все беды от евреев, они жратву скупают, и её в магазинах теперь нету. «Если в кране нет воды, воду выпили жиды, если в кране есть вода, значит, жид нассал туда»
В Провиденсе, откуда мы прилетели, мокрым банным полотенцем висела блеклая бесцветная новоанглийская жара, а Париж зеленел под питерским дождиком, который вечерами затихал, чтоб люди могли со вкусом ужинать за уличными столиками, окутывая нас – нищих – наглой смесью съестных запахов.
Мокрое лето из детства машет веткой. Мама, когда мы под грохочущим ливнем идём толпой с Чёртова озера, сдёргивая на ходу мокрую одежду, дирижирует – «капитан, капитан, улыбнитесь».
Вечером в лесу в дождь, в лиственном лесу, когда дождь шуршит в кронах, и замолкают дрозды, мы с Катей идём под зелёным колпаком, и вода стекает по его округлым бокам – нам почти сухо, изредка какая-нибудь капля смачно хлопнет по плечу – и опять только тихий шелест. Подорожники выросли – с чайные блюдца, и вздыхает мокрая тропинка под ногами.
И вечер не кончается, застывает, замирает, день замирает, медлит, но всё-таки проходит, обрывается, – и провожаешь его взглядом – в даль, в куда-то, еле заметным движеньем руки. И свет медлит, не белая ночь – но – в десять вечера электрический мешается с тихо уходящим заоконным.
А в золотом вечно висящем на стенке, на васькиных любимых затянувших стенку листьях, ёлочном шарике, – отражаюсь вместе с комнатой – туда, в глубину, в золотое свечение уходит анфилада, – а там и я, и книжки на полках, и Васька в кресле, и Катя, и Гриша – и мокрое лето...