mbla (mbla) wrote,
mbla
mbla

Category:

Производственный роман

Марья когда-то сказала, что самые крепкие на свете романы – производственные, и победительно посмотрела на Синявского.

Вот и у нас с Васькой – производственный роман. Мы вытянули счастливый билет – довольно поздно, но всё-таки после всех браков и не браков – вдруг построили общую жизнь, а в центре – общая работа.

В самом начале нашей совместности Васька говорил – «чёрт, чёрт, чёрт, мы ж могли 20 лет назад встретиться». Когда ему было сорок, а мне уже целых 17... Или позже, уже за границей, – и он бы меня включил в свою радостную антисоветскую деятельность – с развозкой книг по городам и весям, с американской военной базой, где его научили водить всё, что ездит или летает. Тогда я ещё не понимала, что по сути Васькина антисоветская деятельность – это не политика никакая, не продуманное переустройство общества, а приключенский роман – про пиратов, про индейцев. Недаром у Багрицкого он так любил «Контрабандистов» и всегда говорил, что Багрицкий там на обеих сторонах.

Но я ему отвечала – «хрен – мне с тобой надо было встретиться взрослой, а иначе ни фига б у нас не вышло». Да и Ваську юные девочки никогда не интересовали.

Я – существо графоманское – в терминологии Синявского – мало есть на свете радостей, сравнимых с вождением пером по бумаге, но в сто раз лучше – битьём по клавишам компа. Я слишком сильно по ним бью, за что меня справедливо ругает Бегемот, – если б я писала от руки, я б рвала бумагу.
И я не могу написать ни роман, ни рассказ, ни тем более стихотворение. Мне не придумать мало-мальский сюжет, или там убедительный диалог. А когда я говорила что-нибудь в рифму, Васька орал на меня всерьёз, – чтоб я немедленно прекратила, что вынести этого нельзя.

Так что писала я всю жизнь – школьные сочинения, да письма. Отъезд – отличный повод для графомании – я написала тонны писем,– будучи малоаккуратной, я их не копировала, а сейчас, пожалуй, жалко. Хотя с другой стороны, когда б у меня дошли руки до раскопок в бумагах.



Васька дал мне радость соучастия в литературе – радость – не то слово – это хлеб, а не десерт.

Первый год нашей свежевылупленной жизни был годом разговоров.

Сколько лет нужно было друг другу рассказать!

Ну а поскольку я всё-таки ходила на работу на целый день, разговаривать приходилось вечерами, переходящими в ночь, и викендами. Мне кажется, что в первый общий год мы редко засыпали до шести утра. А потом часам к десяти Васька вёз меня на машине на работу, откуда забирал около семи вечера. Я из окна видела, как подъежал наш форд, вываливался Васька с маленькой Нюшей, которую он прогуливал на газоне, пока я скатывалась по лестнице.

Я вполне терпимо делала свою инженерскую компьютерную работу, но на заднем плане в голове почти всегда крутился какой-нибудь недоспоренный литературный разговор. Однажды я полдня вместо того, чтоб дело делать, выписывала на листок поэтические цитаты. Гугл же тогда ещё не родился. Ночной спор был об инверсиях в поэзии. Я хотела дожать его цитатами, доказать, что инверсия – органическая часть русского языка, даже и не специфический приём, просто языковая реальность. И что изменение порядка слов меняет смысл, иначе поворачивает фразу. Васька вынужден был признать, что в приведённых мной цитатах инверсия играет, но так просто дать положить себя на лопатки он не мог, и тут же переключился на перевод – дескать, в моих цитатах инверсия – приём, а у переводчиков – «не влезло в строку – нажал и сломал.»

В другой раз я доказывала ему, что «Весёлые нищие» лучше у Маршака, чем у его любимого Багрицкого.

Ну, и конечно, в тот же первый год мне надо было прочесть все его стихи от самого начала начал, выбрать любимые-нелюбимые.

Васька очень гордился своей мусорной корзиной, любил говорить, что у всякого поэта она должна быть. Хвастливо говорил, что выкинул уйму старых плохих стихов. Я же отвечала ему, что мусорная корзина у него совершенно недостаточная.

И нёсся радостный цветущий год – я даже дождей не помню в наши первые весну-лето – с работы – в лес, в запахи, к вечерней размеренной кукушке.

А ещё люди – мои и его, становящиеся общими.

В этом галопирующем, с развевающейся гривой, времени Васька отнюдь не сидел целыми днями за компом, да и компа не было, - он болтался по городу, заезжал по делу и без дела к разным людям, а стихи писались – не очень много, – наверно, не больше, чем всегда. А он до последних нескольких лет писал довольно мало – другие занятия отвлекали.

Сегодня я подумала, что первый стих, имеющий отношение к нашим разговорам, был написан в самом начале нашей жизни, в 1991-ом, и мы оба считали его одним из лучших:

***
Тяжёлый юг. Тяжёлое вино.
И терпкое, как плющ на белых стенах,
Что оплетает узкое окно,
Где чёрные решётки неизменны.
Взгляд с улицы на узкое окно –
И стёкол нет, но всё внутри черно.

Вот так же в кружку глиняную глянешь,
В ней цвет вина вовек не различить –
Пить наугад, или совсем не пить?
Пока со света в темноту устанешь
Глядеть в чужое узкое окно:
Кто в комнате? Увидеть – не дано.

В тяжёлый полдень медного чекана
На берег ветер скатится густой –
Он не остудит йодистый настой,
И пальцами не шевельнут платаны,
Не прояснится чёрное окно.

Тяжелый юг. Тяжёлое вино.


Мы обсуждали разницу между Испанией и Италией, говорили о том, как эта разница проявлена в пейзаже, в искусстве, в сути жизни, во вкусе вина.

Взяла это стихотворение из сборника «Жизнь в полстраницы», а перед за ним стоит стих, который он написал, пока ждал меня тёплым осенним вечером на Сен-Мишеле в кафе. Помню фонари, вечер, тепло, помню Ваську с пивом за столиком, а не помню – почему он меня ждал, где я была.

***
От всхлипов старинного джаза
В кафе у Сорбонской капеллы
Решётка сада – как ваза –
Отражая гудки, запела.
Липы, дубы и вязы –
Вместе всё облетело,
И постарело разом
Статуй мокрое тело.
Беспечные лица женщин
С тенями и светом медным –
Вечерний лик Сен-Мишеля –
Сменяется незаметно
Свечением сумасшедшим:
Стечение фар машинных,
Сияющие карнизы
Окон, подсвеченных снизу,
В смешенье зимы и лета,
В смещении тьмы и света –
Сгущенье мощёных камнем
На мокром пятен рекламных,
Отражённых в дожде недавнем,
Возвращённых стёклам и ставням,
Фонарям в напряжённые дуги,
И нам, отражённым друг в друге,–
Чтоб стряхнув световые перья,
Вдруг найти за стеклянной дверью
Тишину, что укрыться успела
В кафе у Сорбонской капеллы


Помимо стихописанья должно быть ещё что-то, иначе как? – не работать невозможно, а стихи не пишутся каждый день. Парижское бюро «Свободы», где Васька много лет работал, закрылось, «Континент» Максимов передал в Москву... Васька писал в «Русскую мысль» по заказам Алика Гинзбурга – в «Коротко о книгах», но это была полная ерунда – большую часть этих книжек и читать не хотелось, так что только для денег, причём вполне ерундовых.

К счастью, в Литературных Памятниках собрались напечатать Скоттовского "Мармиона" в переводе, который Васька сделал ещё в Союзе. При советской власти «Мармиона» не стали печатать по совершенно фантасмагорической причине. В этой сюжетной поэме, можно сказать, в историческом романе в стихах, каждую главу предваряет небольшое вступление, не имеющее к сюжету никакого отношения, – болтовня хоть о жизни, хоть о природе, хоть о потитике. И вот в одном таком вступлении одобрительно говорится про некоего Питта, который с точки зрения советской власти был деятелем не прогрессивным.

Ваське нужно было довести свой тогдашний перевод до ума, в частности, перевести эти самые вступления.

У Васьки никогда не было пристойного английского, – ну, не любил он учить языки, – и почти всегда рядом оказывался кто-то, кто мог ему помочь, – Татьяна Григорьевна Гнедич, Галя Усова, Жорка Бен. Я сначала включилась в работу так же, как они когда-то – помогала с разбором неочевидных фраз, следила, чтоб ошибок не было, но постепенно мне стало интересно.

Во-первых, эти вступления мне показались куда лучше самой поэмы – сродни пушкинским отступлениям, и ключ к переводу должен был стать пушкинским, а во-вторых, в них встречались всяческие аллюзии. И для того, чтоб понять, о чём, собственно говоря, идёт речь, нужно было прочесть книги, из которых у Скотта скрытые, или открытые цитаты. Тогда-то я увидела, что Васька ужасно не любит академической работы – копаться в справочниках, читать какую-нибудь скучную литературу он просто не мог – в нём была вполне развита непоседливость нерадивого ученика – способного, но ленивого – раз-два-три – в дамки, а иначе занудно. Так что когда я, чтоб понять, что Скотт имеет в виду, принималась читать «Королеву фей», Васька приплясывал от нетерпенья.

Потом из-за этой его торопливости у нас едва не вышло страшного конфуза при переводе Уолкота. У него есть стихотворение под названием Parang. В словаре паранг – это малайский нож. Только вот совершенно непонятно, какое этот ножик имеет отношение к стихотворению Уолкота. Ваську это мало смущало – словарь же говорит, что нож, – значит, нож и есть.

Интернет нас спас от позора. Мне кажется, что гугла ещё не было, а может, и гугл был, только не было привычки всё искать и проверять. Оказалось, что паранг – это ещё и определённый музыкальный стиль, зародившийся в Тринидаде.

В разгар работы над «Мармионом» мы ездили по Италии, и у нас во Флоренции взломали машину. Вина была целиком наша – ну какой идиот оставляет полную барахла машину в тихом переулке возле вокзала и отправляется на целый день гулять.

Бедолаги воры – они вытащили два предмета: обтрёпанный чемодан и не менее затрёпанную сумку через плечо. В чемодане были футболки с нашего базара – по цене 10 франков за штуку (дороже мы не покупали), а в сумке англо-русский словарь и собрание поэтических произведений Вальтера Скотта в одном томе. И бедолаги мы, – этого Скотта мы долго нигде не могли найти, пришлось в библиотеке копировать всю поэму с примечаниями. Уже гораздо позже Жорка Бен привёз нам томик Скотта из Лондона, а тогда был он out of print.

Аппетит определённо приходит во время еды. После Скотта мы уже не могли не работать вместе. Ваське, конечно же, вечно казалось, что я ленюсь, глупостями занимаюсь, по телефону, например, разговариваю. И наверно, действительно можно было и больше работать... Но что ж делать, если после мучительного разбора какого-нибудь стихотворения Дилана Томаса, когда с нас тёк градом пот, особенно с меня, потому что в разборе ответственность была моя, он это стихотворение переводил за день – и так пронзительно, так точно, что я оторопело только смотрела на чудом возникший из вчерашнего лепетанья русский стих.

Васька рассказал мне про то, как силами их переводческого семинара был подготовлен сборник Ленгстона Хьюза: участники, не сговариваясь, переводили то, что им нравилось, а потом на семинаре из многих переводов одного и того же стиха общим голосованием выбирался лучший.

Я говорила ему, что по мне куда интересней – взять одного поэта и перевести из него по-настоящему много – тогда получится некое сотворчество поэта и переводчика – возникнет не лоскутное одеяло, а цельный поэт на другом языке.

Так мы взялись за Сильвию Плат. Когда-то на Бибиси Ваську попросили перевести несколько стихотворений Плат к какому-то её юбилею. Он перевёл, но понравился ему ровно один стих – «Грибы» – его он сделал с радостью, а остальные по обязанности.

«Грибы» мне у Васьки тоже страшно понравились. А «Тюльпаны» – нет. Васька сказал, что и по-английски они нехороши, и вообще ему совсем не хотелось ничего, кроме «Грибов», переводить, потому что всё это верлибр, – глухой, незвучащий.

Я, надо сказать, тогда поэзию не по-русски практически не читала. И тут решила посмотреть, прав ли Васька. И – влюбилась. Начав читать Плат, я осознала, какую глубочайшую ошибку делают в России, считая, что по-английски пишут верлибрами.

В стихах по-английски – невероятные аллитерации. Вообще английский язык чрезвычайно аллитеративный, и стихи 20-го века, которые в России принято считать верлибрами (Васька вечно цитировал «проза, да и дурная»), вовсе не верлибры. Они чрезвычайно структурированы аллитерациями, неконечными пунктирными рифмами, созвучиями.

Я стала читать Ваське Сильвию Плат вслух, и он тоже начал получать от неё наслаждение.

Мы кинулись переводить, сначала выбирая то, что нам очень нравится. И решив сразу, что раз русский язык не аллитерационный, – значит, надо усиливать рифму – стих должен звучать.

Ещё мы решили, что совершенно не обязательно следовать формальным принципам соответствия по количеству строчек, вообще по любой формализации. Дело ж не в упражнении на заданную тему, а в создании по-русски эха английского стиха.

Сначала мы переводили просто для собственного удовольствия и без особой надежды напечатать, а потом решили обратиться к Андрею Дмитриевичу Михайлову, с которым мы подружились, и который многое решал в публикациях в Литературных Памятниках, с вопросом, не хотят ли они издать Сильвию Плат. Написали по его предложению заявку, её приняли. Я перевела несколько Платовских эссе, написала комментарии и вступительную статью. В конце концов, Сильвия Плат вышла – улита едет – и на публикацию в Литературных Памятниках уходили годы.

После Плат были Дилан Томас, Дерек Уолкот, Роберт Фрост...

Васька мечтал издать Киплинга, включив в книгу переводы самых разных людей. В этой работе я принимала очень маленькое участие – не люблю Киплинга ни по-русски, ни по-английски, за исключением пары-тройки стихотворений. Так что я тут только помогала с языком, чуть-чуть с редактурой стихов, ну и статью вычитала и отредактировала.

Благодаря Сергею Шаргородскому, Киплинг и Дилан Томас вышли в «Саламандре»...

Последние года три Васька всерьёз не переводил. Сначала мы не могли нащупать, кого бы захотелось сделать по-русски. Попробовали Стрэнда, – и на третьем депрессивном стихотворении Васька впал в ярость и сказал, что не будет он этого нытья переводить. К Уолкоту иногда возвращались. У Хини всерьёз захотелось перевести одно стихотворение – «Если нечего больше сказать - объезжай полуостров.»

Так получилось, что Васька полностью переключился на свои стихи. И они пошли – стих за стихом, кажется, последние пару лет – в среднем больше стиха в неделю.

Я когда-то ему говорила, ещё когда мы работали над Плат, что есть поэты потока и поэты точечные. И Плат – поэт потока, когда всё увиденное, продуманное, прочувствованное перерабатывается в стих.

Он был поэтом точечным, стал поэтом потока.

И одновременно Васька всё больше был заперт в четырёх стенах. Эмфизема не давала ему двигаться. Последней серьёзной поездкой с длинными прогулками оказался Рим в 2009-ом году.

Были, конечно, наши обычные ежегодные поездки – в Дордонь, в Прованс, в Бретань, но там последнее время у него жизнь ограничивалась садом, совсем маленькими прогулками и катаньем а машине.

Исподволь выработалась та форма работы, которая у нас шла до последнего дня.

Я твёрдо знала, что идя по улице, по лесу, плавая – надо настроиться, – не просто открыть глаза и уши, а собраться и начать пропускать через себя всё, что вижу-слышу-случайно думаю – чтоб придя домой, не забыть рассказать.

Вот в Дефансе – в хмурь, в дождь – среди небоскрёбов рванулась вверх ворона, – появилось стихотворение «Ад вороний».

В ледяной день на Елисейских полях в витрине манекены в лыжных шапках – и они попадают в стих.

В кафе заходим в тёплых тряпках,
Небрежно отряхнув снежок,
И манекены в лыжных шапках,
Взгляд из витрин на огонёк...
.....


Замёрзший ледопадный фонтан, который не отключили в холода...

На тень Люксембургских аллей,
На площадь Эдмона Ростана
В недвижном железе тумана
Соскальзывают непрестанно
По льдине на шее фонтана
Косые снопы фонарей.
......


Чайки, белые в окутывающих сумерках над Сеной, баклан, пролетевший над рекой вдоль острова Ситэ, мимо Нотр Дам. Старый корабль времён второй мировой войны, лежащий на песке на пляже в Па-де-Кале, петух в крошечном садике в двух шагах от метро, вытащенное на улицу пианино, и народ танцует под Рождество – всего этого Васька никогда не видел собственными глазами, только моими – и всё это попало в стихи.

Когда-то мы думали назвать сборник «переводы с ненаписанного», потом не стали. Тогда мы хотели выделить в отдельный файл то, что написано «с моих слов», потом решили, что это глупо.

Были стихи, связанные с фотографиями. Как-то я на бегу, возвращаясь в субботу с вручения дипломов нашим студентам, сфотографировала ребят, игравших у фонтана Сен-Мишель Беса-ми-муча – появилось стихотворение, которое Васька очень любил.

ОТРАЖЕНИЯ

Дул оркестрик из семи бродяг
Всею медью желтизны осенней
В медь листвы, внизу, над жёлтой Сеной,
Окунувшейся в прозрачный лак, –
Город в трёх раструбах отражаясь,
То в валторне, то в трубе вращаясь,
В медных горлах спрятаться спешил.
Разворачиваясь в трёх воронках,
Три Парижа разлетались звонко,
И плясал над чёртом Сен-Мишель!

Так плясали троицей латунной
Геликон, валторна и труба,
Что почти не слышны были струны
И неопытной, и слишком юной
Скрипки.
Так была она слаба.

А кларнет хихикал из Брассанса,
Бéкала валторна, как баран,
И двусмысленностями бросался
Непристойно алый барабан,
Но аккордеон взрывался Брелем –
И опять раструбами горели
Блики на танцующей трубе,
В отраженьях искажался кто-то,
Но узор балконов был – как ноты,
Вызов посылавшие судьбе:

Так цвета играют ветром. Так
День домам расписывает спины,
Так звучит листва, уткнувшись в стены,
И на нижней набережной Сены
Тот оркестрик из семи бродяг…

А когда каштаны отзвучали,
И остались чёрным голяком –
(Будто бы мундиры их украли!) –
Осень, скручиваясь по спирали,
Вся втянулась в медный геликон…


Пересматривая наши старые римские фотографии, Васька наткнулся на проём в стене на римском Форуме. И синее небо в проёме.

FORO ROMANO

Обезглавленные аполлоны,
Капители в густоте травы,
Непристойно выглядят колонны –
Тоже иногда без головы...
Ты, идя на форум с ипподрома,
Останавливался иногда
На ступеньке голого проёма
Двери ниоткуда в никуда.

Запеклись кирпичные провалы,
Как следы прямоугольных ран,
А сквозь них глядится небывалый
Беспредельной синевы экран,
И теперь не верится, что кто-то
Даже не заметил никогда
Толщину кирпичного пролёта –
Дверь, что ниоткуда никуда.

Пару тысяч лет - совсем немного
Тут патриций гордый и квирит
Собирались к пьедесталу бога,
Августа, что вечно говорит,
Так с тех пор всё что-то говорит.

Что ж когда-то было тут? Да травка…
Козы тут паслись. Ну, а потом
Тут была, наверно, чья-то лавка,
Чья-то жизнь и чей-то скромный дом.
Ведь простая жизнь, она такая:
Ходишь незаметно, сквозь года
Сам не замечаешь, проникая
В дверь, что ниоткуда никуда.

А быть может никакого дома
Тут и не торчало никогда –
Просто так всю жизнь она знакома,
Дверь из ниоткуда в никуда –
Жизнь без перемен, без перелома…
Лишь стена, глухая, как беда,
Небо открывает из проёма
Двери ниоткуда в никуда.

Площади? Башки веков слетают
Там, с незримой плахи палача,
Где история напоминает
Цвет запёкшегося кирпича
Вся!
От троглодита до проклятой
Тени, нам курочившей года, –
Прёт, безглавая, как торсы статуй
Тоже ниоткуда в никуда…


Про фотографии Васька всегда говорил, что это записная книжка, за этим и нужны. Первый мой цифровик – это подарок ему на Рождество, но я его заграбастала.

Потом отдельного собственного аппарата он не захотел, – как многие, снимавшие на плёнку, он вовсе не горел желанием переходить на цифру. А в поездках часто просил меня снять что-то конкретное – в записную книжку.

В доцифровую эру пару раз появлялись стихи по фотографиям Бегемота.

В прошлом году Машка отправилась на Моховую снимать дом, где Васька жил в детстве. И вот – «Моховая 41».

Когда год назад мы в Провансе катали Ваську по мимозовым лесам – Машка сказала, что цветущая мимоза, как цветущая черёмуха под Питером. И мимоза-черёмуха оказалась в «Мимозовой сюите».

Осенью мы ездили на Сену за кизилом. Васька всегда принимал участие в этом празднике урожая. Садился на складной стул под усыпанным ягодами деревом. Иногда немножко и собирал. В этот раз кизил оказался незрелым, и Бегемот с Галкой и Танькой отправились гулять, а мы с Васькой сели работать – то есть болтать и записывать результаты на мой телефон за неимением компьютера. Есть файл с черновиками, который Васька по свежим следам назвал «заметки из кизиловой рощи».

С каждым стихом связана история, и последние годы на каждый стих найдётся отсылка в почте – до-черновик, – несколько строчек, напоминание, образ, мысль – результат нашего разговора – я за компом, он в кресле...

Иногда разговор начинался с мычания – ну что, что, что – «а помнишь огромную чайку в Венеции на рыбном рынке после закрытия – как она торжественно шла по лужам, налитым из шлангов, как медленно брала рыбью голову». И появляется одно из его любимых стихотворений.

....
Чудовищная чайка – единственная хозяйка
базарного праздника без ненужных людей,
а может даже, на краткий час, и Хозяйка
канала. А может – и Венеции всей.


«А помнишь, как мы ехали поздно вечером в Бургундии по маленькой дорожке возле озера Сетон, почти ощупью ехали, и вдруг огромная сова мазнула крылом по ветровому стеклу?»

ЧЕРЕЗ СОРОК ЛЕТ...

Сова над лодкой снизилась и взмыла,
Оставя в воздухе пунктирный след –
Клок памяти о бытии ином…

В лесу бургундском через сорок лет
Сова мазнула по стеклу крылом,
Не зная, что со мной уже такое было.

И, вслед за пролетающей совой,
Сомкнулся тёмный лес над головой.
И выскочил (откуда взялся?) заяц
В свет фар, перед машиной расстилаясь,
Зад вскидывая, хвостиком дразня,
С асфальта в чащу даже не пытаясь…
Но я-то знал – свернуть ему нельзя!

Там призраком остаточного света,
Пробившимся сквозь сосен силуэты,
За озером заката головня…
В подлеске с лешими болтают лары,
И проникают, проникают фары
В глубь времени, в глубь леса, в глубь меня…

Нет бывшего – есть наслоенье лет,
Есть заяц, в темноте почти лиловый –
Есть!
Есть и будут совы, совы, совы…
Следы дождя. И предзакатный свет:
Нет прошлого – есть наслоенье лет!

И совы есть! И заяц тоже есть!
Есть лешие – они совсем не стары –
И с лешими кокетничают лары,
Над озером монистами звеня…

И проникают, проникают фары
В глубь времени. В глубь леса, В глубь меня.


Как-то в воскресенье осенью я подошла к окну – «смотри, лист платана летит мимо окна и падать не хочет... чёрт, свалился на синюю машину и соскользнул».

* * *
А когда пятипалый разлапистый лист платана
За берёзу не смог уцепиться, ему
Только и оставалось, наподобие параплана,
Над газоном долго бесцельно кружиться, и тьму
Желтизной безнадёжно расталкивать –
этот солнечный осколок лета
Прошуршал по крыше тёмно-синей машины,
Несколько раз то вниз, то вверх по бортам, –
И под колесо –
И остался там…

Почта, на которую не будет ответа.


Были темы, к которым мы непрерывно возвращались – время, память, узнавание себя на старых фотографиях, чужие окна, зеркала, реки, город, море, чайки, сороки...

Иногда он говорил – «давай что-нибудь не пейзажное», а как без пейзажа, от чего оттолкнуться? Но бывало – комната, книги, рассуждения. Весной-летом появилось несколько стихов, относившихся к Греции – это я наконец-то прочитала Одиссею, и мы много о ней разговаривали.

Мне ещё предстоит вытащить из почты все эти наши записки, поместить их в файл так, чтоб рядом стих и предчерновик, попытаться вспомнить все наши разговоры, а всё вспомнить нельзя...

Вздрагивать, когда кто-нибудь звонит на мой мобильник с Васькиного, ставшего гостевым, – и на экране Васька в кресле с кошкой. Опять и опять «перебирать как бусины минуты...»

И отчаянно завидовать Марье Синявской – ей-то досталось больше сорока лет, а мне какие-то двадцать два...
Tags: Васька, литературное, люди, мы, пятна памяти
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 66 comments
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →