Category: кино

Category was added automatically. Read all entries about "кино".

Roman Polanski, "J'accuse"

Пожалуй, из фильмов, сделанных недавно – лучший, мною виденный.

Ничего не хочется ни добавить, ни убавить. Я достаточно пристойно знаю историю полковника Пикара, ещё с детства, из Бруштейн, где дело Дрейфуса во всех подробностях описывается... И при всём при том я смотрела, не пошевельнувшись, затаив дыхание – отлично зная, чем дело кончится, и всё равно.

Эстетически – на мой взгляд, найден исключительно верный тон – сошедший с картин импрессионистов. Свет, движение. Сцена пикника в самом начале – просто из Манэ.

На удивление не сентиментальная, не пошлая любовная линия, при том, что она там совсем с краю, с боку припёку. И в ней – рубеж прошлого и позапрошлого веков – начало не феминизма в современном смысле, а женского человеческого самоопределения что ли. И очень здорово, что эта женщина, любовница Пикара, нисколько не красавица.

И карикатурная сторона – вся эта прогнившая армия – рука руку моет, – рожи из Домье – при этом, никакого педалирования и чрезмерности.

Погружаешься в потрохами – прямо как в Pensieve. И выныриваешь, когда фильм кончается, и по экрану медленно ползут последние титры.

Глобализация, эх глобализация...

Все последние годы студентов у нас больше, чем можно переварить, и у всех так – очень их много народилось, ровесников двадцать первого века...
Ну, и нанимаем мы постоянных преподавателей-научных сотрудников весьма активно последние пару лет. Кампус в нескольких зданиях, и вот нас стало уже столько, что обитатели разных зданий и разных этажей не всегда друг друга хорошо знают, иногда шапочно, особенно новеньких с других кафедр.
И вот на прошлой неделе выехали мы на два дня на детский писк на лужайке – только преподаватели и научники – поработать активно над новыми программами – познакомиться.
Совсем близко отъехали – в маленький замчик-гостиницу в парке среди ярко-зелёных полей. Человек сорок нас было.
Работали, болтали, выпивали, время неплохо проводили.
Среди нас оказались представители двадцати стран рождения, включая Францию. Последний самый наш новенький – гаитянин.
Тунисцев у нас теперь трое, и ливанцев трое – и вот выяснилось эмпирически, что тунисцы между собой говорят по-тунисски, а ливанцы по-ливански, но тунисец с ливанцем, или скажем с алжирцем говорят по-французски – разные у них арабские.
А ещё есть у нас индиец и немец, плохо совсем говорящие по-французски (у нас много преподавания по-английски) – удивительно только, что оба защищались во Франции.
Ужинали за большими круглыми столами – я оказалась за столом, где мы болтали в основном по-английски, – по странам происхождения были мы – четверо французов, один алжирец, один бразилец, один колумбиец, один немец, один индиец, одна чешка, одна я, один сенегалец.
С индийцем мы шапочно несколько месяцев знакомы – встречаемся во дворе и с удовольствием по верхам болтаем – за ужином поболтали поосновательней. И на следующий день вдруг сказал он мне, что я страшно похожа на его учительницу английского языка, у которой он в школе учился. Я, прям скажем, удивилась – неужто я похожа на индийку? Миссис Родгарс – говорит, её звали. Хм, неужто я могу быть похожа на англичанку? По цвету кожи определённо скорей на индийку (летом на жареную индейку!). Прям – говорит – улыбка такая же, интонации.
А про нашего немца я уже слышала от Лены из Пензы, она у нас в секретариате, – что он говорит по-русски, и что дескать, научился он русскому от русской жены. Но как-то я с ним не пересекалась. Только удивлялась способности человека выучиться русскому от жены. Ларчик открылся очень просто: он вырос в ГДР и двенадцать лет учил русский в школе. И сказал, что все подружки были у него с востока – с немцами из ФРГ у него культурные проблемы – разные фильмы они смотрели, разные книжки читали...
И чешка наша, секретарша, занимающаяся младшими курсами, которая у нас с прошлой весны, вдруг сказала, что и она по-русски говорит – опять же из школы. Оказывается, говорит вполне прилично, ну, и читает по-русски, Булгакова любит...
Немец куда лучше чувствует себя во Франции, чем в Германии, а чешка предпочитает Германию – «мы, чехи, люди немецкой культуры»...
А жалко всё ж, что нет на свете марсиан. Или не жалко?

(no subject)

Только пару лет назад я узнала, что день в январе с двух концов удлиняется неравномерно. Вчера, огорчившись заоконной тьмой в восемь утра, я проверила – рассвет не движется – без четверти девять вчера, сегодня, завтра, а на закате каждый день мы выигрываем – минуту-другую.
Ну и как? «Девятнадцать» – отвечала мама.
- Как дела?
- Девятнадцать
Почему, спрашивается, не тринадцать, или там десять.
Я шла по улице, рано уехав с работы, в тающем, как медленное мороженое на блюдце, свете. Невнятные сумерки ещё не скрыли углов, пахло ёлками, шишками, слабо дымом из труб, торчащих из крыш пригородных домов, ещё с деревенских времён сохранившихся. Мокрая в палисадниках трава.
Вдруг среди молчащих окон многоквартирного дома через улицу – в одном – рыжая лампа – под абажуром – скорей всего, на столе стоит, – и что? И ничего. И девятнадцать. И бормочется про ту самую горящую свечу, которой больше ста лет.
Если я умру... Когда-то портреты, потом фотки, теперь фильмы... Подростки пятидесятилетней давности. Я всю жизнь предпочитала дискретную математику. Матанализ не любила за непрерывность. Минуту назад, через минуту, через неделю, через месяц, через год...
Зеркала, злые и добрые, как моё зеркало в ванной. Кроме Алисы, кто-нибудь ещё побывал в зазеркалье? Не проехаться ли на коне в пальто? В демисезонном, с большими пуговицами, полы свисают с боков.
Рыжая в окне лампа напротив автобусной остановки, запах листьев, костра, ёлок. Фары.

И о Данелии

Чёрт знает, давно, или недавно – в начале века, в 2004-ом году, мы жили две июньских недели в Оверни.

Туда очень хотелось поехать моему папе. Он учил французский по четырёхтомному самоучителю тридцатых годов и дошёл уже до последнего четвёртого тома, где ученикам предлагались самые разнообразные тексты.

Папа из этого учебника узнал, что если у вас в пути поломалась машина, то обратиться надо к деревенскому кузнецу, – он что хочешь починит! У нас, кстати, в той поездке машина как раз поломалась, – выхлопная труба стала грохотать, и стало ясно, что к кому-нибудь обратиться надо. Кузнеца, впрочем, в деревне не было, и пришлось ехать на колонку, где мастер на все руки осмотрел нашу трубу и обнаружил, что она плохо приторочена, – быстренько её подвинтил, взял три копейки за потраченное время, и отпустил с миром и тихой трубой.

А ещё в этом учебнике есть рассказик в письмах про Овернь, про суровый Центральный массив.

Переписываются жених и невеста – тили-тили тесто. Молодой человек родом из Оверни. И пишет он девушке – «будем мы вдвоём жить в деревенском доме, и наступит зима, и нас занесёт снегом по самые окна, и чтоб выйти из дому, нам надо будет лопатой прорывать проход...». А девушка отвечает – «знаешь, не пойду я за тебя замуж».

Вот после чтения этой переписки папе и захотелось в Центральный массив.

Я сняла маленький домик на краю деревни у ручья, в который с мостика без потерь упала семимесячная Катя. Из нашего с Васькой окна в спальне на втором этаже – вид на зелёные склоны. А папино окошко выходило в противоположную сторону, к деревне – так что в его утренние обязанности входило быть на стрёме, чтоб вовремя услышать колокольчик автолавки, чтоб мы успели сбегать за хлебом.

Внизу в гостиной обосновался Бегемот с нашей московской подругой Ниной.

По вечерам надо было помнить, что домой нужно вернуться либо до шести, либо уже после семи, – до коров, или после. Коровы шли по улице медленно с торжественным мыком, позванивая тяжёлыми коровьими колоколами.

У въезда в деревню стоянка небольших тракторов, тракторят, которых сначала боялась маленькая Катя, – она вообще-то всю жизнь побаивалась механических предметов. Зато когда бояться тракторов перестала, к моему испугу, стремилась погоняться за ними в полях.

А хозяйка наша, всю жизнь прожившая в этой деревне, оказалась из испанских детей, о чём мы узнали от неё, только уже уезжая, так что ни о чём её не расспросили.

Это было время, когда фильмы смотрели на дисках. И Нина привезла нам диск с Кин-дза-дзой. Она почему-то и сама Кин-дза-дзу не видела.

И вот после прогулки в один из первых вечеров мы решили посмотреть кино. Включили, минут пятнадцать посмотрели, до приземления странного аппарата, напоминающего летающий дачный сортир, – и недоумевая, выключили – показалось абракадаброй.

А наутро я спускалась из спальни – и сверху у подножья лестницы увидела Бегемота, – и совершенно автоматически воинственно воскликнула «Ку!».

И мы поняли, что мы дураки. И вечером опять уселись перед компом. На этот раз мы досмотрели до конца – и с превеликим удовольствием. Моя любимая сцена, кстати, как раз  в самом конце, когда герои выходят на московскую улицу и, завидев снегоуборочную машину, приседают и приветствуют её – Ку. Ну, и как забыть Леонова, зелёные и красные штаны...

Лет десять назад я прочитала мемуры Данелии. Очень было приятно читать, но как часто бывает, запомнила я не слишком много.

Почему-то врезалось, как в начале шестидесятых молодой ещё не правительственный Брежнев пообещал Данелии и какому-то его кинематографическому приятелю провести их на футбол. И вот беда – Данелию вызвал на ковёр Хрущёв как раз во время футбола. И Данелия злился ужасно – дескать Брежнев-то и приятель его, гаврики, футбол смотрят, а ему к Хрущёву тащиться.

Очень про Брежнева человеческое... Маме Брежнева в его последние годы было жалко – несчастного старика, как куклу, возят куда-то, подсовывают бумажки, которые он зачем-то читать должен. И ещё Жискару д’Эстену его жалко было, – я читала его оспоминания в Коротичском «Огоньке». Практически теми же словами, что моя мама, Жискар Брежнева вспоминал – бедного старика мучают, с постели подымают, одевают, везут куда-то – изверги...

Надо будет пересмотреть «Афоню», посмотреть «Джентльменов удачи», я их не видела...

Столько смертей, нет, в смертном возрасте эти смерти, – но столько смертей... Кажется, когда-то люди умирали реже...

Шесть лет

***
Вновь приснились лыжи в Сосновке,
Петербургских лесов клочки,
Да трамвай, что скрипя и неловко
Проползает вдоль снежной реки...

Оторвись от белого круга,
Заберись – уж в который раз! –
В карнавальные зимы юга,
В те, где снег – лишь калиф на час,

Впрочем, он и на час не властен –
Сникнет весь перед рыжей сосной,
А дождей и туманов напасти
Все останутся за спиной!

Растворится тень памяти, гложущей
Без неё обглоданный век,
И полоски цветов придорожных
Отряхнут с брезгливостью снег,

Запестрят над тёплым асфальтом –
Чуть их ветер морской позовёт –
Тут же станет омега альфой:
Фильм закрутится наоборот.

Что ж, вернись к этим фильмам старым,
Перелистывай жизнь, шурша:
Ни базарам и ни хазарам
Ты не должен давно ни гроша,–

И окажется завтра не страшным,
Как обросший кувшинками пруд,
Как февральский, бледней светлой яшмы,
Первой робкой травы изумруд.

14 декабря 2012

(no subject)

Марлен Хуциев умер. За девяносто ему было. И вот на фотографии – да, видно, что много ему лет...

А мы с Бегемотом и с Альбиром недавно пересмотрели «Июльский дождь».

Я – в третий раз. В первый раз я видела его в Союзе, то ли ещё в школе, то ли на первом курсе.

Евгений Сидоров в журнале «Юность» о нём когда-то написал. Очень хорошо помню, что статья называлась «Мне тридцать лет» – ну, вслед за хуциевским предыдущим фильмом «Мне двадцать лет».

Помню, как ужасно молодые родители – ну, сколько им там было – сорок, а чуть младшим друзьям – и вовсе тридцать пять – обсуждали фильм про некоммуникабельность, идущий вслед за «Затмением». «Затмение» я примерно тогда же посмотрела.

Очень было здорово – всё вместе – Бах у swingle singers, московские улицы, Визбор, поющий «Спокойно, дружище, спокойно» и «Последний троллейбус», и кружатся улицы, и спящие ночные троллейбусы, и провода в небе.

Потом в девяностые «Июльский дождь» показали на каком-то фестивале советского кино в Бобуре – и я посмотрела его с некоторой снисходительностью – ну да, нехорошо продаваться шефу, ворующему чужие идеи, но так это тривиально. И в типографии выходящая из-под пресса «Незнакомка», захватанная, растиражированная, – тоже простенько, чего огород городить.

Но Бах, Визбор, троллейбусы, улицы – всё это осталось, не позволяло сказать, что никакого интереса больше нет в «Июльском дожде».
И вот мы пересмотрели его этим январём, потому что Альбир совсем его не помнил, или даже не знал.

И вдруг выяснилось, что это просто хороший фильм, что он выпуклый, и даже шашлыки с профессором, наивность мелкой подлости, – нисколько не мешают ощущению естественности... А про «Незнакомку» – пусть и тривиальное, но постоянно присутствуюшее жизненное обстоятельство, – только оно ещё усилилось за прошедшие пятьдесят лет – с массовым туризмом, с потреблением культуры, как конфетки на десерт...

И ночные звонки незнакомого человека, и смерть отца, и день победы с молодыми ещё ветеранами, и троллейбусы, и недавняя война, и поющий Визбор, – и тоска по выходу из собственной шкуры, из собственной жизни, тоска по волшебной двери в стене, – всё это подлинное.

И так странно – что вот умер старым человеком Хуциев, что давно умерли родители, – и вот та я, которая в Ленинграде смотрела «Июльский дождь» в какой-то киношке на Невском, и произносила умные незначащие слова про некоммуникабельность – вот она я, – в другой, ставшей домом стране, в другом веке. И за окном пирамидальный тополь – впервые я их увидела на станции Иловайская, где столял сколько-то минут поезд, в котором мы ехали в горы, на Кавказ, из Ленинграда в Невинку, и пахло железной дорогой, пылью, степью, летом...

(no subject)

Я посмотрела Звягинцева – «Нелюбовь». Других его фильмов я не видела. Про «Левиафана» я настолько подробно читала, что, вроде, показалось совершенно бессмысленным его смотреть.

Про «Нелюбовь» я тоже читала, но теперь мне кажется, что пересказывая сюжет, рассказчики по непонятным мне причинам его переиначили.
Всюду написано, что герои фильма разводятся, друг друга ненавидят, и в это время у них вдруг пропадает ребёнок. Только ребёнок вовсе не пропадает – он уходит из дома, услышав разговор папы с мамой, из которого узнаёт, что он никому из них не нужен, и даже совсем наоборот – очень мешает, и каждый родитель пытается спихнуть его другому.

Мне трудно решить, хороший это фильм, или плохой. Хочется сказать, что плохой, но этому противоречит то, что после него мне было не заснуть, а потом он целый день не шёл у меня из головы.

Мы начинали смотреть его вместе с Бегемотом, но он, отсмотрев четверть, сказал, что больше не может, и ушёл в свою берлогу.

Звягинцев очень красиво снимает – но совершенно не оригинально, я бы сказала, что на каком-то неожиданном пересечении эстетики Тарковского и эстетики Германа.

Деревья, капли, небо – от Тарковского, внимательность к бытовым деталям из Германа.

И ещё Звягинцев использует чужие приёмы, или, если хочется употребить положительное слово, – цитирует.

В самом начале фильма мальчик Алёша возвращается через лес из школы домой в московские новостройки, по дороге у корней здоровенного дуба он подбирает полосатую ленточку – из тех, которыми на улицах что-нибудь огораживают, или, может, отмечают что-то на спортивных соревнованиях – идёт между деревьев, подкидывает эту ленточку, потом, закидывает её в верхние ветки дерева, стоя на поваленном стволе, протянувшемся в реку. Очень всё красиво. А в конце фильма, через год, нам в самых последних кадрах опять показывают эту ленточку – на том самом дереве так она и развевается на ветру. Опять очень красиво.

В «Певчем дрозде» герой мимоходом забил гвоздик, чтоб его приятелю из часовой что ли мастерской, было удобно шляпу вешать, а в последнем кадре, после того, как герой погиб, попав под машину, нам показывают этот гвоздик – то, что от героя осталось.

И в окна в кино уже много где глядели – на ползущие капли.

Так что отчасти Звягинцев строит из готовых конструкций – право имеет – таков один из принципов постмодернизма – но, как бы сказать, – очень уж ожидаемо.
Иногда он навязчиво педалирует – использует штампы.

Бабушка пропавшего мальчика Алёши, ненавистливая тётка, когда родители Алёши вместе с девочкой из поискового отряда приезжают к ней, чтоб убедиться, что Алёши у неё нет, очень радуется, когда под кроватью отыскивается её мобильник, который она третий день как потеряла. Говорит удовлетворённо: «нашёлся».

Мне не приходит в голову ни одно произведение литературы, или кино, которое не является сатирой, или не построено на условности, как скажем отвратительный мне, но любимый многими «Догвиль», а вот до крайности реалистическое произведение, где вообще нет любви – ни в какой форме – ни к человеку, ни к кошке, ни к собаке – одна всепоглощающая нелюбовь.

Отец мальчика Алёши произносит положенные слова про любовь, обращаясь к женщине, которая от него беременна и к которой он уходит от матери Алёши, мать Алёши говорит про любовь мужику, к которому она уходит, и эти их новые партнёры тоже ритуальные слова произносят. И совершенно очевидно зрителю, что все эти новые отношения обернутся той же нелюбовью, что у родителей Алёши, – ну, через год. Звягинцев даже нам этот «через год» показал. Да, собственно, и когда слова произносятся, они решительно не убеждают, оказываются противоположностью моей любимой фразе Бёлля про то, что самый последний пьяница, идущий к проститутке, ищет у неё не только удовлетворения физической потребности.

В проходном кадре тот мужик, к которому уходит мать Алёши, разговаривает по скайпу со взрослой дочерью, которая судя по слову «абрегадо» – спасибо – находится где-то, где в московскую сырую осень, – лето, и где говорят по-португальски, – и её сюсюканье в телефон – тоже про нелюбовь.

Просторные квартиры, наполненные жратвой супермаркеты, из телевизора невыносимым нынешним телевизионным голосом про Украину... Вполне благополучная московская жизнь.

Все эти люди крупным планом сняты на фоне точно таких же – в метро, в магазинах, на работе, уткнувшихся в телефоны, на улицах, - по крайней мере именно такое ощущение у зрителя возникает.

Ну да – в фильме есть другие люди – члены добровольческого поискового отряда, который ищет Алёшу, и к которым мать Алёши обращается по наводке полицейского – полиция не ищет пропавших подростков, у полиции другие дела. И эти вот другие люди – они вроде как мокрецы в нелюбимых мной «Гадких лебедях»...

Вчера у Ириса

"Луной был полон сад", Виталий Мельников


..........................................................................
Подробности долой!  Ведь всё, что облетело:

 Лепнина и года –  касается не нас,

 И лица с этих фоток, рваных, пожелтелых

 Давно совсем не те, не здесь и не сейчас...

 

 Понять попробуй сам,  что мысль крутя задаром,

 Ты просто совместить пытался с дымом дым...

 И что нелепость вся не в том, что стал ты старым

 А в том, что всё равно  остался молодым.


За несколько дней до отъезда на каникулы мы с Бегемотом и с Машкой посмотрели «Луной был полон сад».

 

Машка смотрела этот фильм второй раз. Зимой он совершенно случайно ей попался, и она нам его привезла. Конечно же, я слышала названия фильмов Мельникова, но не видела ни одного – только с киношных рекламных плакатов смутно помню какие-то словосочетания.

Уверена я, что это были обычные, может быть, неплохие советские фильмы.

А тут – полное попадание, когда возникает ощущение, что между автором и героями нет вполне естественного барьера.

Ну, и да, снято семидесятилетним человеком о семидесятилетних людях – само по себе не то чтоб удивительно – почему б не снимать фильмы о своём поколении, – но тут дело и не в поколении, и не в социальной составляющей российской жизни двухтысячного года – это всё хорошо убедительно снято, но – совершенно для этого фильма вторично.

Наверно, только на собственной шкуре, до слёз, можно понять, о чём же говорил старый Джолион, когда он писал Ирен, что ужас старости не в том, что стареешь, а в том, что остаёшься молодым. Ужас, или наоборот благо – конечно же, благо, как бы иначе и жить.

И этот бесконечно грустный фильм обострённо об этом – и вся жизнь между военным детдомом и двухтысячным годом, между послевоенным лагерем и двухтысячным годом – не укладывается в линейное прохождение времени, в опыт, в прошлое – и оказывается, что та девочка Вера, увезённая из блокадного Ленинграда, и эта женщина – собственно, и отличий-то между ними нет. Тот мальчик Алёша и этот потрёпанный мужик – а в чём разница?

Внезапно умирает парализованный старик, к которому каждый день приходит Вера – бывшая школьная учительница литературы, сиделка, – она приходит к старику и читает ему Фета – «Луной был полон сад»

Вера умирает внезапно, на скамейке во дворе возле собственного дома. Из Америки приезжает на похороны её сын – хороший заботливый интеллигентный сын, да и почти все в этом фильме хорошие…

Сын с отцом, с Вериным мужем, присаживаются возле огромного пустого накрытого стола, и вдруг отец, Верин муж, срывается и бежит через город, через холодный слегка облезлый Ленинград, к тому потрёпанному мужику, мальчику Алёше, который любит его жену, ту девочку Веру из военного детдома, – у этих двух истрёпанных мужиков больше общего, чем у отца с сыном – да просто потому, что у сына собственная жизнь, другая… Которую Вера не структурирует.

Актёры все изумительные, но Шарко… Я видела её в «Долгих проводах» у Киры Муратовой, и видела ещё молодой у Товстоногова в «Традиционном сборе», там она играла совершенно проходную роль – девчонку-кассиршу, работающую на Крайнем севере, которая один раз только и появляется – и говорит, что вот если б у неё было много денег, то ведь удалось бы ей найти мужика, она б его тогда купила – до мурашек она это говорит.

И тут Шарко – та самая девчонка из детдома, которой почему-то семьдесят лет.

(no subject)

Дальние лошади в тумане – неподвижными камнями, и пруд – безбрежным морем, и недвижные тополя над дорогой.

В лесу отдельные каштановые листья сияют на голых деревьях.

И стук невидимых копыт – «там скачет год верхом на годе».

И дятел невидимый постукивал, и за забором привалившегося к лесу аббатства гремел невидимый водопад.

А вот гуси – один серый, другой белый – на улиточной ферме, где мы закупали улиточек таких-сяких, – с рокфором, с помидором, – гуси кричали, разевали рыжие клювы, у одного пучок травы за клюв зацепился. Они корпулентные, эти гуси, им нипочём туман.

И коза паслась, вполне уверенно, не опасаясь, что проглотит её туман, и поминай, как звали.

Впрочем, почему-то Таня тоже не волновалась. Носилась по лесу, взмахивая ушами, однако не взлетела. В отличие от уток, которых на пруду было видимо-невидимо. И кряканье их никакому туману не заглушить.

В городке Дампьер, где покачивались шары на ёлках, и пингвины собрались у кафе, и булыжная мостовая погромыхивала под колёсами, на проводе через улицу висел то ли серебряный конёк-горбунок, – то ли «золоторогий олень затрубил мандаринной зимою…»

Из постера, посвящённого жизни улиток, я узнала, что живут они до трёх лет, но только непонятно, это срок, после которого их съедают, или естественная продолжительность улиточьей жизни. А ходят улитки со скоростью 6 сантиметров в минуту.

Когда я рассказала об этом Кольке, он (без калькулятора!) сосчитал, что за жизнь улитка проходит 117 километров. Не дойдёт от Дижона (родины улиток!) до Парижа. И откуда только в Париже улитки? – сказал Колька.

Мы ехали мимо синих безвидных полей, голые платановые ветки плыли в небесном молоке.

Китчевым фильмом прокручивалось у меня у голове под музыку Пьяццоллы с диска в машине – в тумане почти ощупью бредёт женщина, – и встреча на краю тумана, на краю поля – «и дольше века длится день, и не кончается объятье»...

Совсем непохожий фильм, но тоже китчевый – человек идёт-идёт, и пропадает в тумане. И на белом поле написано: Конец.