Category: дети

Category was added automatically. Read all entries about "дети".

(no subject)

Мы сидели и долго болтали – решали организационные проблемы будущего года, нет, не того, что наступит через две недели, а того, что в сентябре – например, если студенческих групп больше, чем помещений, то как нам всем уместиться – ведь мы же всего лишь бедолаги-маглы, и нет волшебников и ведьмочек нам в помощь. Ну, и – за часы лениво дрались – каждый на себя одеяло тянул.

Человек десять нас было, кто в лес, кто по дрова, – болтали. А за окном берёза, лимонная яркая, только чуть листва прорежена. Сумерки подкрадывались, берёза всё ярче становилась – эдакий взлохмаченный фонарь.

Николя, наш декан, приволок ящик мандаринов, и мы его постепенно опустошали. Только Жан гордо не ел – какой корсиканец станет есть испанские мандарины!

– Жан, а я когда в Париже корсиканские с листиками впервые увидела, тогда других с листиками ещё не было – у них вкус был, как в детстве у грузинских.

Ну, если по-честному, то абхазских, но этого я Жану уже не сказала, чтоб не запутывать.

– У нас они перед Новым годом появлялись.

– И у нас.

– И детям на праздники обязательно в подарках выдавали мандарины, корзиночки бумажные, – там конфеты и непременно мандарины.

– И у нас.

А ещё корсиканская полифония – хоровое без музыки мужское пенье, всюду мы на Корсике видели афиши – то в одной деревне хор, то в другой выступает, и хоров разных уйма – похожа эта корсиканская полифония на грузинскую.

Мандарины я стараюсь покупать только корсиканские, хоть Машка и убеждает меня, что они не слишком похожи на абхазские. Но такие же вкусные кислые, как те детские.

Алексей Сальников. "Петровы в гриппе и вокруг него"

Я наконец прочитала про Петровых в гриппе.

Подступалась я долго. Первую главу настолько неприятно и тягомотно читать, что я её бросала пару раз, но потом всё-таки возвращалась, и в конце концов сжав зубы, решив, что книжку добью, я прорвалась через эту главу почти по диагонали.

А потом мне стало интересно, и я уже читала дальше с нетерпением.

Если б автор не пытался создать постмодернистское произведение, а писал бы честную реалистическую прозу, у него, может быть, получилось бы неплохо. Отдельные главы отлично написаны – убедительно, местами нежно. Детские воспоминания о доме, о ёлке, злобная кондукторша, напомнившая Петрову его собственную крикливую качавшую права мамашу. Да и поездка на ёлку с сыном – это всё у Сальникова получилось. И особенно хорошо вышла глава, где вдвоём Петровы боятся за своего больного ребёнка – очень точное описание страха на подкорковом уровне. Ужас, мелькающий в мозгу в картинках, о которых разве что потом, когда всё обошлось, можно кому-нибудь рассказать. Когда дав ребёнку жаропонижающую таблетку, они уходят в другую комнату, бешено надеясь, что когда вернутся, температура уже спадёт, или когда отправившись за сигаретами, Петров ходит по улицам, загадывая, что вернётся и узнает, что всё хорошо, – собственно – это первобытные заклятья, всем, я думаю, знакомые – чёрного-белого не говорите, на щели между плитами не наступайте, или ещё бормотать «только бы, только бы», отводя беду. Или когда ночью наконец температура у ребёнка спадает, и Петрову, тронувшему холодную ногу, на секунду кажется, что ребёнок холодный, потому что умер. Нет, всерьёз он, конечно, и на секунду не верит, что ребёнок мёртв, но калейдоскоп картинок успевает промелькнуть, вызванный из глубин нутряным ужасом и знанием, что никогда не бывает так, как себе представляешь, и значит, отводить беду надо, воображая самое страшное.

Всё это у Сальникова получилось абсолютно убедительно. Я бы даже сказала, что эти главы – это натурализм, но очень живой.

Ещё про то, как Петров у бабушки картошку копает – какой это кайф – копать её – тоже я читала с удовольствием.

На этом то хорошее, что я могу сказать про «Петровых» кончается и начинается противное. Сальников унасекомливает своих героев. Он лишает их имён, оставляя только фамилию, а имена лишь отстранённо промелькивают – чуть ли не по одному разу. Он убеждает читателя, что Петровы бессмысленно живут жизнь, лишённую содержания, лишённую любви. И только, стряхнув морок, понимаешь, что неправда это, что это автор, это его лишённый любви взгляд. Что жизнь Петровых не чудовищная, не бессмысленная, что на самом деле, они любят друг друга, что Петров для радости рисует комиксы, которые его сын бесконечно читает и рассматривает, что Петрова читает книжки, задавая безмолвные вопросы.

И ещё Сальников, уж не знаю зачем, втягивает за уши в жизнь героев бессмысленный бред – овеществляя вполне существующие в каждом человеке потёмки ненависти и как бы материализуя их в убийства. Видимо, читатель должен задуматься, в самом ли деле убийство произошло.

Совершенно неоправданная полумистика, неубедительные попытки закруглить сюжет, всех со всеми связав, затянув ниточки.

И наконец последняя глава, в которой предельно эпигонски (кажется, сто раз читано) рассказывается история провинциальной девочки, ещё при советской власти приехавшей учиться в почти столичный город Свердловск. Собственно, историю-то Сальников не рассказывает, он даёт зачин и обрывает повествование, – не только вставную главу, но и весь рассказ о Петровых. Читатель пожимает плечами и думает, если у него файл, взятый с «Флибусты»: «а может, тот, кто на «Флибусту» «Петровых» засунул, просто ошибся и случайно забыл отсканировать кусочек книги?

В сухом остатке – книжку хорошей я назвать никак не могу, и при этом мне кажется, что Сальников вполне мог бы писать неплохую прозу.

У Сашки с Ильёй, с Софи, с Арькой и с Максом...

А в Хельсинки ягоды не килограммами отмеряют, а железными поллитровыми крУжками. В детстве так и было – лесные ягоды в литрах мерили, и цена за литр. Из российкой империи пошло, и вот у финнов осталось.

Мы поленились собирать чернику в лесу, мы её попросту купили. Черничник по дороге от дома на пляж, естественно, обобран. А вот маслята выросли.

Софи, как и положено хозяйственным девочкам, решила собрать малину по ягодке в малиннике, среди крапивы, и тут на полянке наткнулась на земляничник – не сказать, чтоб большой, но всё ж совместными усилиями маааленькую чашечку мы собрали, и даже Арька, которому, как бесхозяйственному мальчику хотелось собирать в рот, тоже принял участие в заготовках. И Сашка сварила варенье – маааленький ковшичек, добавив к нашему урожаю клубнику.

В Хельсинки включили лето – пышущая европейская жара откликнулась жарой северной – прогревшимся заливом, в котором Софи демонстрировала чудеса трюкаческого плавания – кувырок вперёд, зажав нос, кувырок назад, зажав нос, казачий танец с бульканьем и брызгами, а ещё плыла к красному буйку, поворачивала обратно с полпути, горделиво оценив оставшееся до него расстояние, как «совсем чуть-чуть». Арька носился по морю с мячом, и был почти самодостаточным – только иногда пытался оседлать сестру и поплавать немножко верхом.

На балконе диван – усаживаешься на него – и гляди себе в синее небо, где то стрижи чиркают, то чайки крыльями машут.

Возвращаясь с купанья, мы обнаружили совсем у берега большой плот, наверно, кто-то его приспособил, чтоб загорать, и на него от набережной ведёт довольно широкая доска над мелководьем. Мы на этом плоту устраивались под вечерним солнцем, читали вслух, или истории рассказывали – один раз втроём с Софи и с Арькой, а один раз Илья к нам присоединился – отличное место книжки, взятые с собой, читать – ну, как та корова, которая взобралась на берёзу, чтоб есть яблоки, которые у неё с собой были.

В субботу поздним вечером Сашка собралась испечь пирожки с капустой, а детям ещё и булки с сосисками, и вот поставила она булки в духовку, а через десять минут обнаружила, что духовка примерно комнатной температуры – увы, духовки тоже не вечны и иногда умирают.

Как говорила моя бабушка – «голь на выдумки хитра» (кто такая эта голь уж не знаю – типа санкюлотов, надо полагать), и уж не знаю, хитра ли эта голь, а вот Сашка точно хитра – она поставила на плиту кастрюлю – прочную железную, внутрь кастрюли такую тумбочку керамическую, и под объяснения Ильи детям и мне, почему нельзя на раскалившуюся керамику капать водой, уложила на неё две булочки (больше не помещалось) – и был у нас отличный ужин – в два часа ночи. А к трём и все пирожки (по два-то небыстро) испеклись, и что совсем удивительно, даже зарумянились.

Впрочем, и без пирожков, мы, – так называемые взрослые, – ложились в три. А вставали – ну, маленький Макс в десятом часу всё-таки считал, что пора позавтракать.

В одну из ночей наш слух усладили четверо мужиков рассевшихся на лавочке под окном – они вели беседу, содержание которой мы сначала не могли уловить – кроме всё время повторявшегося слова «хуй», другие слова от нас ускользали. Пили они, судя по паре пластиковых бутылок, которые переходили из рук в руки, кока-колу. То ли не-кока-колу они выпили до того, как усесться под окнами на лавочку, то ли в бутылках от коки у них был, к примеру, непонятно как туда попавший ром.

Сашке удалось в конце концов понять, о чём они – «что мы, блядь, в Венецию маршрута на составим» – услышала она.

А ещё мы играли в игру «Битва за Хогвартс», где четверо героев – Гарри, Рон, Хермиона и Невилл сражаются вместе против злодеев, за которых никто из живых игроков не играет, только бессловесные, вытянутые из перетасованной колоды карточки. Наверно, теоретически злодеям-карточкам можно проиграть, но у нас (впрочем, мы сыграли в игры только по первой и второй книжкам, небось, дальше-то пострашней будет) побеждала всё время дружба.

Три полных дня, и ещё один вечер и одно утро – детского дачного...

(no subject)

Я стояла на крыльце, ждала Кольку, стерегла коробки, которые ему надо было погрузить в машину.

Мокрым вечером, когда я торопливо и привычно шла по пригородной улице возле кампуса – домики, садики, нарциссы, – вдруг на минуту пахнуло прибитой пылью, а потом под дождём легко медово  – вишнёвым цветом – от доброй знакомой – вовсю цветущей в чьём-то палисаднике вишни.

А тут в темноте я стояла и глядела в собственный двор, – на коробки шестидесятых, на прямоугольный газон, по которому все мои собаки гуляли, на светяшиеся окна, и невнятный кусок луны – ни то, ни сё, – не полнолуние и не острый ножик месяца.

Из тьмы соткался чёрный Катин хвост. Васька с Катей медленно шли от меня по газону. И вдруг пахнуло белой акацией – той, которую вырубили, когда перестраивали двор, когда сломали несуразный одноэтажный дом, где был детский сад, – и теперь на месте акации дубы, на месте дома – детская площадка, цветы, открытое пространство...

Сладкие белой акации гроздья душистые...

(no subject)

Я съездила, как каждую осень, на викенд к Ишмаэлю.

Лимонные лиственницы на склонах, если глядеть вверх, красные черничники, ежели под ноги, снег где-то там над деревьями и скалами, ледниковые голубые языки. Пёстрые виноградники. Мохнатые коровы – чёрные с белой поперечной широченной полосой – поясом поперёк живота. Чёрноголовые овцы с ягнятами – мамаши разговаривают толстыми голосами, а дети тоненькими. И когда маленький ягнёночек старательно произносит своё писклявое «бееее», виден в открытом рту его смешной язычок. Всё вместе – такой вот пир цвета, загрести побольше перед зимой.

Ну и, как Марья Синявская говорит, «тары-бары, почём товары» – трындёж-пиздёж. И впридачу два чудесных новых знакомства.

Осенние лиственницы – я не скажу, как Ишмаэль, что именно их показывают в небесном раю, хотя, может, и скажу – «и их тоже» – список – «нет ничего прекрасней» – очень у меня длинный, – но почему мы не ездили в детстве в Линдуловскую рощу осенью? Весной с юными лиственными только вылупившимися иголочками помню её, а вот когда осенние лиственницы – так только склоны, снег наверху, толокнянка красными шариками понизу, и изредка вдруг рядом кустик брусники – только когда вместе и отличишь их друг от друга, а то схватишь толокнянку и наполняется рот её мучнистой не имеющей вкуса трухлявой мякотью. И лиственницы, лиственницы, лиственницы…

(no subject)

Когда наступает неурочное неканикулярное лето в мае, или в сентябре, и распахнуты все окна, –жизнерадостные крики полуголых разноцветных детей со двора влетают в окно спальни, а в окно гостиной летят крики с детской площадки на большой улице. Воскресенье, машин почти не слышно.

По дороге в лес на газоне тянутся к розам длиннющие жёлтые козлобородники.

Нет, я не хочу стать снова маленькой, и зябликом не хочу, а снег пахнет вовсе не яблоком, тут Галич ошибся – яблоком пахнет осень, – и поджечь тополиный пух на набережной Сены, как мы поджигали его на ленинградских газонах, не очень-то и хочется – пусть уж не горит мелким синим пламенем, а пляшет в воздухе перед автобусом, ложится на траву…

Сколько раз говорила я Ваське: праздник – это с марта до сентября – каждый год говорила – погуляли с Таней, хоть и жарко, большим кругом – и вернувшись – под окно на кровать – под птичье детское – Васька, ау…

(no subject)

Я, как это мне свойственно, с опозданием на 30 лет посмотрела впервые в жизни Stranger than paradise.

Я была настроена (по Юлькиным словам) на то, что фильм хороший, но гораздо хуже, чем Night on Earth. В результате мне показалось, что он ничем не хуже, и очень сильно чувствуется в обоих фильмах одна рука. Совершенно та же пластичность кадров, некоторая их отделённость друг от друга, будто сменяются живые картины, что в stranger than paradise ещё подчёркнуто разделяющим сцены чёрным экраном.

Но при том, что между фильмами 7 лет, один 84-го, а второй 91-го – они разных эпох.

Stranger than paradise фактически идёт за Керуаком, уводит чуть ли не в пятидесятые.

Совершенно чудесные кадры, когда перед тем как сорваться во Флориду, Вилли и Эдди в заснеженном Кливленде переходят какую-то путаницу рельсов, и Эдди говорит: «вот почему так – едешь-едешь, приезжаешь – и всё оказывается одно и то же...» Вся эстетика, темп, какая-то наивная невинность этих карточных шулеров и игроков на скачках относит в это ощущение юности мира.

Я вспомнила, как сразу после приезда в Америку одни мои знакомые на только что купленной древней машине поехали в гости к другим – из Детройта, кажется, как раз в Кливленд, и когда они» уже подъезжали и увидели те же небоскрёбы, Ирка запаниковала: а мы не сбились с пути? Может, мы вернулись обратно в Детройт».

Смотрела я stranger than paradise на одном дыханье. И, конечно, была тут личная рифмовка – когда ребята въезжают во Флориду – эта будка на въезде в Orange state – и от неё предощущение праздника.

Когда Джейк получил постдочье место в Гэйнсвиле, в University of Florida, мы в мае поехали снимать квартиру, чтоб в сентябре было куда вселиться, и эта пограничная будочка, где бесплатно поили апельсиновым соком, была входом на ёлку. Правда, не любила я в детстве ёлок.

Мы заранее думали про Флориду – вот повезло – два года у тёплого моря, да ещё бонусом аллигаторы – крокодилов в детстве и юности я коллекционировала, и они стояли на рояле – резиновые, пластмассовые...

А случайный отлёт Вилли в Будапешт, откуда он когда-то прибыл в Америку, рифмуется со случайным отлётом во Вьетнам в «Hair», – как комическое может рифмоваться с трагическим.

В воскресенье я пошла с Таней в наш лес. И как я иногда делаю, когда иду с ней вдвоём, решила радио послушать. И попала на своей любимой France cul на передачу про Керуака в связи с выставкой в центре Помпиду, на которую мне даже захотелось пойти (поглядим, выберусь ли), посвящённой beat generation.

Это была беседа с одним из устроителей выставки, c Harry Bellet, историком искусства, журналистом и писателем. И при том, что он приблизительно моего поколения, он говорил про Керуака, про Аллена Гинсберга, про Берроуза, как про своих личных знакомых.

Я узнала очень много нового. Конечно, и по фамилии можно догадаться было, тем более по фамилии, которая пишется через редкую букву K, что корни у Керуака бретонские. Оказывается, его отец придавал этому значение, говорил сыну, чтоб тот помнил о своём бретонстве.

Детство Керуака прошло в Массачузетсе, но и отец, и мать его были французские канадцы, квебекцы.

Включили запись, где Керуак говорил по-французски – такой забавный квебекский выговор.

Оказывается, Керуак до школы по-английски не говорил совсем, и звали его ti Jean (petit Jean). Мало того, первую версию «on the road» он написал по-французски. А перешёл на английский и назвался Джеком из-за ссоры с матерью, не одобрявшей его дружбы с евреем Аленом Гинсбергом и с неграми – в знак протеста отказался от материнского языка.

Я не знала, что Керуак был очень даже образованным – Джойс ему был важен и нечитанный мной до сих пор Селин. Мало того, он говорил, что не согласится ни на какую литературную премию, пока её не дадут Селину.

А для Гинсберга Пруст очень был важен.

В общем, эти ребята росли не на пустыре.

Потом Белле рассказал про прототипа одного из героев «on the road» – того мужика, что за рулём, который любит больше всего на свете движение, скорость.

У него в каждом городке была жена, а часто и не одна, и он их всех посещал. Детей тоже было множество. И умер он на дороге – от сердечного приступа.

Я слушала, развесив уши, и такие ещё ставили прекрасные записи чтения и стихов, и прозы, записанные в те почти незапамятные времена.

К Парижу все эти ребята имели отношение – они болтались между Парижем и Нью-Йорком. Естественно, не французская культура их привлекала, а то, что Париж – перекрёсток. Когда-то в метро такой постер висел: «Париж – перекрёсток». Мне очень жалко, что я им не обзавелась.

Придя домой, я поглядела, что написано про Керуака в википедии. И узнала в дополнение к передаче, что Том Уэйтс вдохновлялся Керуаком. И тут круг замкнулся. В Night on Earth – в центре песня Тома Уэйтса, в Stranger than paradise Тома Уэйтс, как Юлька мне сказала (я ухитрилась не обратить внимания) играет. Так что не зря мне всё время мерещился Керуак!

А ещё Белле сказал, что логично было бы такую выставку в Америке тоже устроить, и он с этим предложением обращался в какой-то музей современного искусства, не запомнила, в какой, – и не получил ответа.

Потом американские друзья сказали ему, что битники нынче не в почёте, и если какой аспирант захочет диссер о них писать, так не найдёт научного руководителя...

(no subject)

Сегодня утром на автобусной остановке мужик с седым хвостиком держал за руку девчонку лет восьми, на него похожую и чертами, и выражением лица, – то ли юный дедушка, то ли не юный папа.

Он белый, а девчонка почти чёрная.

Всё-таки удивительно, как мир вечно бродит по синусоиде – туда-сюда обратно, тебе и мне приятно – такая загадка была напечатана в журнале «Мурзилка».

Коротко стриженые вместо растрёпанных и хвостатых...

Во втором романе Егора Грана (он же Егор Синявский) взрослые дети ругают распоясавшихся родителей предпенсионного возраста, когда те с танцев возвращаются среди ночи и нетрезвые, а некоторые ещё и подружек домой приводят. Родителям только и остаётся, что прятаться, да на тайные свидания ходить.

Пару дней назад я слышала по радио Салмана Рушди, который совсем не трудится быть политкорректным. Его про исламофобию спросили – как он к ней относится. И он ответил, обращаясь к корреспонденту – «ну, если вы мне скажете, что земля, к примеру, плоская, я вам скажу, что вы идиот.» И что сорок лет назад он ни за что бы не поверил, что в мире такое место займёт религия...

Поколения сменятся опять: «И не одно сокровище, быть может, минуя внуков, к правнукам уйдет; и снова скальд чужую песню сложит и, как свою, ее произнесет.»

И какой-нибудь следующий Сартр будет бегать голый по Парижу… Но это уже после нас… Увы!

Подошёл автобус, я ехала рано, к директорскому завтраку в 9, полусонно глядела в окно, злилась на полупробки, радио слушала, ленясь вытащить планшет – ещё одно усилие сонному человеку – рюкзак раскрыть, пошарить там, а отделений целых три…

И вдруг в небе я увидела – нет, не летающую тарелку, тарелке или там блюдцу я бы так не удивилась.

По небу – всё выше и выше плыл мусорный мешок, обычный чёрный мусорный мешок, явно надутый гелием, как воздушный шарик – я тянула шею, следила за ним – мусорный мешок, перетянутый тесёмкой.

Кто его надул и как?

И скрылся в облаках.

«Девочка плачет, шарик улетел». Нет, и плакать нечего, это большой чёрный мешок от нас с приветом – через тернии к звёздам!
 

(no subject)

Мы на макушке лета качаемся, качаемся, – твёрдый мелкий зелёный дикий виноград свисает с изгороди, липовые листья изнанкой кверху уже шуршат по тротуару под жарким ветром  – жёсткие перепончатокрылые.

И в этом году никак не отпускает работа – то ли внуков бэбибумеров уж так много, что организация занимает три кола времени, то ли Патрик заразил меня желанием их научить математике, и я всё навожу статистику их неуспехов, пытаюсь разноуровневые группы создать из первокурсников…

Понятно, что у нас в частном заведении по-настоящему хорошим ребятам неоткуда взяться – нафиг им платить, если они могут отлично выучиться бесплатно. Наш обычный девиз: мы создаём нормальных социально приспособленных, находящих с полпинка работу – из обалдуев, лентяев, ребят с психологическими проблемами. Таких мы получаем после лицея.

Нет, бывают и ребята, которые вполне могли бы превосходно учиться бесплатно, но случайно забрели к нам из-за каких-то родительских предрассудков – ну, не угнались родители за временем, не осознали, что в университетах появились отличные инженерные школы, само собой конкурсные...

Дети людей без образования, которым слова «инженерная школа» кажутся горящими в небе золотыми буквами.

Такие бывают трогательные люди – у которых дети получают первое в роду высшее образование. А приходят – с огромными дырками в школьном, совсем несамостоятельные. Необходимы им наши кураторы Софи и Аник, которые с каждым возятся, – жучат, дрючат, ругают, – пытаемся криво-косо научить их учиться...

И так удивительно, когда вдруг на третий курс после летних каникул возвращаются взрослые – из младшекурсных младенцев вылупились – именно к третьему курсу что-то такое происходит...

Но и на первом в некоторых ребятах Франку удаётся вдруг пробудить страсть к программированью, и бывают проекты – приятно поглядеть... И даже восхититься получается  иногда.

Патрик всю жизнь работавший с отличными ребятами, будто ключик повернул, ринулся учить наших обормотов – сидит у себя в доме в Ниме, и что ни день шлёт мне письма с новыми идеями – перелопачивает курс продвинутой арифметики, придумывает задачи, вводит алгоритмику в курс математики, договаривается с Франком о проекте по математике в курсе программированья.

А я пытаюсь правильно создать две самые слабые группы, которые Патрик жадно возьмёт (кто кого?), а чтоб в остальных был разумный баланс из посильней-послабей…

И программу дополнительных часов для самых слабых мы пытаемся придумать, исходя из того, что учить придётся от самого начала – типа скобки раскрывать на автомате встречаются такие, что не умеют... И чтоб «нормальные» слабые тоже работали – многоуровневые занятия надо как-то организовать даже и этих группах…

В следующую пятницу в 7 утра – хоп в машину – и в дом, в сад, в рай, где цветёт в саду Васькин олеандр – Франсуаза прислала фотку – отлично в этом году расцвёл, она с ним возилась, удобряла, пересаживала – вот же не зря...

Время свищет в ушах.

(no subject)

Утренний просторный лес куда-то топает, плещет солнечными лужами, – а я в автобусе с ним наперегонки – вот повернули – дальше нам не по дороге.

Когда Мариша Жесткова рассказывала про то, что её почти столетний отец Владимир Иваныч отлично помнит переправу через Дон в восемнадцатом году, а что ел на завтрак, забывает, она посмеивалась. А что ж странного? Вот если б забыл он переправу через Дон, тогда б был не он, а некто, «потерявший конечность, подругу, душу».

Читая воспоминания Голомштока, я наткнулась на рассказ про его дружбу с Андреем Волконским. Ансамбль «Мадригал», старинная музыка, тогда в семидесятые вошедшая в моду, – наверно, своего рода эскапизм. Кажется, только уже уехав из Союза, я узнала, что на самом деле Волконский – композитор-модернист, которого по причине модернизма не исполняли  в Советском Союзе.

Он уехал, жил в Швейцарии, – и вот в Париже на каникулах из Америки – легко сосчитать, что в 81–ом году, – вдруг его концерт в церкви  Сен–Мерри возле Бобура рядом с разноцветным с развесёлой крутящейся шляпой фонтаном Стравинского.

До концерта я целый день болталась по городу в компании приехавшего из Бремена, где  он в архивах летом сидел, Юрки Фельштинского. И у меня развалилась одна сандалия – прямо на ноге, – наверно, летний тёплый асфальт оказался ей не по нраву, – и шла я слушать Волконского – одной ногой в сандалии, а другой босиком.

Полоскался, дышал город, который в восьмидесятом весной я узнала – после всех этих экзаменационных тем во французской школе, в институте – география Парижа – как пройти от подножья Монмартра до Лувра...

Город, где в летние вечера на тротуарах не протолкнуться от выплеснувшихся из бесконечных кафе и ресторанчиков столиков, и мы, бедные полустуденты, завидовали отчаянно этой вечерней беспечности на тёплых улицах, в уходящем свете, – он мешался с электрическим, и огоньки свеч подрагивали на столиках.

И все были живы–здоровы, строили планы...

Сидели мы десять дней назад с Машкой на площади Контрэскарп – в сотый раз – в первом ряду любимого кафе, где лучшее белое пиво с лимоном, и глядели на народ  – по вечерам там разбирают малых детей из неподалёку детского сада и яслей – папы–мамы–дедушки–бабушки–коляски– вприпрыжку дети.

Мы с ними незнакомы, и значит, это те же дети, те же коляски, те же бабушки, что десять лет назад и двадцать – для незнакомых не идёт время...

Да и мы в волшебных зеркалах себя видим, и только старые фотографии листая, листая, листа...