Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

(no subject)

Отличное сейчас время, чтоб прочесть-перечесть-посмотреть-пересмотреть что-нибудь длинное важное, что давно отложил в долгий ящик с пометкой – обязательно достать-вернуться (когда будет время).

Времени как раз решительно нет – мелькают дни – и перестать бумкать и немного сосредоточиться, как всегда, нелегко, но – вслед за моим любимым героем всех времён и народов Винни-Пухом, – надо стараться.

У смотренья/пересматриванья одно важное достоинство – это коллективное действо.

Вот мы и смотрим «Подстрочник» – не оторваться точно так же, как было когда-то в первый раз.

Мы очень расстраивались, когда впервые его смотрели, что уже тогда умерли наши на поколение старшие друзья, которые в Париже наверняка пересеклись с Лилей Маркович и её мамой, должны были знать про театр «Петрушка»... Это всегдашнее мучительное – мог узнать-услышать – но не спросил...

А в этот раз мне страшно захотелось услышать это время от Лилиной мамы, от поколения «бабушек»... Лиля Маркович так же как и все мы – не расспросила родителей, и я вот сейчас обратила внимание на то, сколько для неё белых пятен... Что думали её папа с мамой, чем руководствовались, она, на самом деле, не знает... Только может предполагать. Вот её мама из вполне благополучной французской жизни решает вернуться в Москву с девочкой-подростком. Что она знает и понимает про Москву? Вот на границе они выходят из поезда в зал ожидания, потом на вокзальную площадь, и девочка в ужасе от лежащих вповалку нищих людей говорит: «Мама, поехали обратно в Париж». А мама отвечает: «Всё, нет пути назад». Что думает и знает мама, чего боится? Как она приняла решение вернуться?

Так получилось, что среди людей, которых я знала лично, были те, кого родители, вернувшись в тридцатые, привезли в СССР... И те, чьи родители, эмигрировав в начале двадцатого века, растили детей французами. И те, кого растили русскими, с пеплом Клааса, не собираясь возвращаться, пока есть советская власть...

Ну, а дальше двадцатый век – всей мощью, всеми колёсами, всеми гусеницами и... всем расцветом... Мне кажется, что те, кого я знаю, кто выжил... – и там, и тут прожиты богатые осмысленные жизни... И я не уверена, что кто-нибудь хотел бы обменять свою жизнь на другую, с другим жизнеобразующим решением...

(no subject)

Провожали на пенсию нашу Аник – она исходно филолог, испанист, у нас сначала французскому студентов учила, а потом на старших курсах кураторствовала. Моя примерно ровесница. Решила отправиться на пенсию, – она втихаря эссе пишет, но не публикуется пока – захотела высвободить время и вплотную засесть.

Как же много всякого-якого за пятнадцать лет успеваешь обсудить, когда бок о бок. Притом, что друзьями мы, вроде бы, и не были. А начали вспоминать, – про что только ни говорили – про литературу и про политику, про выборы и про подаренного ей попугая, который впал в депрессию, когда они с мужем (давно бывшим) отправились в отпуск, оставив попугая друзьям. От депрессии у попугая выпали перья, и его пришлось водить к попугайному психиатру. Про кошек и собак, про её восьмидесяти-с-чем-то-летнюю приятельницу, которая после нашего большого теракта говорила, что с удовольсвием обменяла бы свою жизнь на жизнь кого-нибудь помоложе... Про обалдуев-студентов, про курс литературы, который она решила им прочитать, и мы его поставили в качестве одного из общекультурных курсов по выбору, а ещё про горы, куда она с братьями каждый год ездит, и про славный город Лиссабон... Живёшь – трёшься боками, и набегает...

Сначала все галдели и болтали, выскакивая на экраны, как кукушки из часов. Потом навели порядок – стали добрые слова по очереди говорить – каждый с бокалом, с кружкой, со стаканом в руке – и угадывали, у кого что в бокале-кружке-стакане...

А у одной моей знакомой на работе отмечали чей-то день рожденья, и каждый должен был появиться с куском самодельного пирога-торта, и именинница выбрала торт-победитель, и автор этого победительного торта должен будет принести его вживую... И мы договорились с Аник, что, конечно же, вживую непременно выпьем.

Люберонский Франсуа написал мне подробное письмо про то, какие именно сельхозработы в самом разгаре (в одной из моих разнообразных будущих жизней несомненно будет и виноградник и холмы за ним, и лавандовые поля, и сельхозработы...)

***
Нам дают добрые советы, какие книжки – в основном, толстые – почитать в карантине – там и Декамерон, и Тысяча и одна ночь, и Улисс, и Пруст, и Илиада с Одиссеей, и почему-то вовсе не толстая – Мастер и Маргарита...

***
И новости одной строкой: земляника в лесу расцвела.

Карантинное

В очевидно привилегированном положении оказались все мы – орда – которые можем работать дома. Работы при этом получается ещё больше, чем когда на работу ходишь, – отчасти потому, что исчезли очевидные разграничения, отсеки дня – утро-кофе-поездка в транспорте – в середине дня социальное действо – ланч – вечером – с работы, глазея на бегущие деревья – белые, розовые – парящие. Ну, и объективно много работы – скажем, к преподаванию по интернету надо приспособиться, выбрать из разных позволяющих это систем, ту, что больше нравится. И вообще продумать несколько другие сценарии занятий, чем когда вживую перед классом.

И ещё, конечно, домо-садо-владельцы – привилегированный народ. Когда-то я и помыслить не могла – жить в доме – зачем? – в большом городе в квартире, и только так! – но постепенно – исподволь – Васька ухмыляется довольно – он всегда оценивал качество дома – размером сада – не качеством сада – качество он бы сам обеспечил – а только размером. Мне вот звонил один из моих преподов – вообще-то он учит в очень пристойном лицее и при нём в препА, а у нас уже лет десять немножко вдобавок – у нас есть лицейские и университетские люди, которые раз-два в неделю у нас – и по интересу – другие обстоятельства, другие студенты, – и денежки впридачу – так вот Нуреддин карантинничает в деревенском доме под Парижем, а не в городской квартире, где он обычно живёт на неделе. Жена в деревне, она там и работает в мэрии, а Нуреддин на викенды туда, и мальчишки с ним всю неделю, поскольку они в Париже учатся. В деревне 150 человек, на краю леса она, ну, и дом с садом – а занятия ведёт Нуреддин сейчас и в лицее, и у нас по сети. Он очень славный – круглый толстый, на работу ездит на велосипеде. Он из Алжира, и жувущая там его мама не умеет читать. А Нуреддин хорошо учился в школе и в выиграл стипендию в парижскую препА. Невероятно доброжелательный – ему мучительно студенту незачёт поставить, так что он оценки безобразно завышает. И с таким он мне удовольствием говорил, что ему и в лес не обязательно – сад цветёт. Я киваю Ваське – твоя взяла – на фиг-на фиг городская квартира – дом и сад! Но бодливой корове бох же не дал рох. Так что приходится в квартире и, увы, без балкона.

А лес – живёт своей лесной жизнью, и она в этом году торопится – вот уже и гиацинты синими волнами среди белых ветрениц, и листья на каштанах, и одуванчики. И позор мой – птицы, которых я не узнаю по голосам. И кто-то потрескивает – не постукивает постуком, а именно потрескивает – значит, вроде, не дятел. На пруду двое пап с двумя мальчишками – каждый со своим играет в мяч – поодаль друг от друга. Бегуны и пешеходы, и конечно, собаки, но поодаль друг от друга, не тесно – а если выскакивать сразу после кофе поутру, дык и совсем мало народу. Одинокий полуголый рыбак – два было совсем тёплых дня.

Лягушачья икра плавает в прозрачной спокойной воде.

А добраться до бесконечных бесплатных культур-мультуров – хоть опера (правда, я ведь её не люблю...), хоть музеи, – пока совершенно не получается – никакого времени не хватает – всё ж когда дома, есть только один способ прекратить работать на какое-то время – громко сказать – ша! – и заняться чем-нибудь другим.

Читаю лекции, поглядывая на сорок на тополе, – всё они гнездо обихаживают, ремонтируют после зимы, свежие прутики тащат...

(no subject)

В Коктебеле в 77-ом году прошлого, стремительно убегающего назад века, – а я с вагонной площадки самого последнего вагона всё машу вслед, машу – речка, лес, дорога жёлтого кирпича, изумрудный город, «несёт меня лиса за дальние леса» – летом в Коктебеле на террасе у Марьи Николаевны Изергиной, где собиралась часть бомонда (вторая часть собиралась у Марьи Степановны Волошиной, и две дамы друг друга недолюбливали) – говорили, что нет лучшего портного, чем Лимонов – «как бог, он брюки шьёт». Правда, на фига богу штаны? Ну, хитон ещё туда-сюда, для приличия, – но штаны?

«Эдичку» я прочитала в начале американской жизни – собственно, ровно тогда, когда он и вышел. С удовольствием и раздражением одновременно. Бесила внезапно проснувшаяся у Лимонова любовь к СССР-у, нелюбовь же к Америке рифмовалась с моей к ней тогдашней нелюбовью.

Через несколько лет я взахлёб прочла «Молодого негодяя». И страшно огорчалась, что о Харькове есть вот такая книжка, любящая, нежная, а о Ленинграде, о нашей жизни, о нашем веселье, и свинстве, и блядстве, и влюблённостях, и любовях, и книжках, и разговорах – о нашей такой прекрасной жизни (не хуже у харьковской) – нету.

«Подросток Савенко» – не помню, сначала я его прочитала, или сначала отличный фильм посмотрела.

Васька говорил, что невыносимый хвастун и выебонщик Лимонов дня не мог прожить без того, чтоб о нём не говорили.

Ну, а что потом, а что потом? Война в Югославии, идиотская партия, путинолюбие...

Хочется сказать – ну, а чем уж так всеми любимый Хвост отличается от Лимонова? Ну да, Хвост политикой не занимался...

Мотается последний вагон, стучит на стыках – речку переехали, ёлки, да сосны, да вечерний крик дачной электрички.

«Я обедал супом… солнце колыхалось
Я обедал летом… летом потогонным
Кончил я обедать… кончил я обедать
Осень сразу стала… сразу же началась
Дóжди засвистели… Темень загустела
Птицы стали улетать…
Звери стали засыпать…
Ноги подмерзать…
Сидя в трех рубашках и одном пальто
Пусто вспоминаю как я пообедал
Как я суп покушал еще в жарком лете
Огнемилом лете… цветолицем лете…»

(no subject)

По лесу, где с некоторого расстояния люди особенно ласково друг другу улыбались – бегуны, велосипедисты, пешеходы, всадники – народу и не много, и не мало – так – время от времени улыбнуться и рукой помахать – шёл немолодой сосредоточенный мужик и нёс, зажав стебли в кулаке, маленький букетик фиалок.

На терновнике прошлогодние синие матовые ягоды в цветочном облаке утешительно сообщали – вот и зиму мы пережили. Шмель, громко жужжа, ударил меня в нос, отлетел и приземлился в жёлтый цветок, названия которого я не в состоянии запомнить – зову совершенно неправедно гусиными лапами.

А в основном я работала, к завтрашним занятиям готовилась то с одним, то с другим преподом – а всё ж каждый раз щекотно– заглядывать с экрана в разные дома – почти что в чужие окна глядеть!

IMG_20200315_132730



IMG_20200315_133403



IMG_20200315_133406
Collapse )

(no subject)

– Мне жена тонну еды дала, угощайся – сказал Амар и поставил на стол миску смеси – рубленое мясо, какой-то корнеплод, пряности.

У нас в офисе есть незанятый стол, на котором только горшок с растением, чьё название я вечно забываю. Мы разными компаниями часто за ним обедаем. Сегодня вот вдвоём с Амаром. И со студентами тоже за этим столом занимаемся, если не у доски, которая в офисе тоже есть.

– Овощи возьми обязательно, тут топинамбур, у него нежнейший грибной вкус. Топинамбур, терфас по-берберски, – у него же трюфельный вкус. Поэтому это блюдо зовут трюфельным терфасом.

Я даже погуглила топинамбур, чтоб понять, как его звать по-русски. Неубедительно получилось – то ли турнепс, то ли земляная груша.

– А после гроз летом все берут лопатки, корзинки – и в лес. И в песке откапывают такие маленькие белые трюфели, не такие как в Дордони. Но когда во Франции продают маленькие трюфели, белые, или жёлтые, – это алжирские.

Амар помешан на грибах, недаром одно время он был председателем микологического общества.

Почему-то от трюфелей мы перешли к разным типам колонизации. Что, дескать, англичанам, была нужна местность: ну, полезные ископаемые, земля, рабы, чтоб на ней работать... А французы в душу лезли, из всех стремились французов делать. Потом про русскую Среднюю Азию. Амар не помнил, где именно Самарканд. Ну, я ему сказала, что в Узбекистане, как и Boukhara (БуКара), назвав её по-французски через «к» – БуХара, да – подхватил Амар, небрежно произнеся малодоступное французам «Х».

– А вообще от Алжира километров 120 до Сардинии, а от Туниса километров 120 до Сицилии. И ведь как хорошо было до христианства и мусульманства – все люди мешались в Средиземноморье...

На этой задумчивой ноте пришли студенты с вопросами по завтрашней контрольной, и мелкие дела поскакали как блохи – туда-сюда.

Elena Ferrante, « L’amie prodigieuse »

Прочитала все четыре тома. Не прерываясь на другие книжки и даже пролистывая вперёд, благо читала на бумаге,– чтоб одним глазом посмотреть, дальше-то что.

И при этом я бы не назвала эту книжку литературой. Как не назову писателем Улицкую. Не знаю, стану ли я ещё что-нибудь читать Элены Ферранте, – про которую так и неизвестно, кто это. Anita Raja, переводчица с немецкого и издатель, или её муж, писатель Domenico Starnone, или может быть, кто-то совсем другой?

Улицкая всё больше приходила мне в голову по мере продвижения по четырём книгам. Кстати, книжки Улицкой я нередко прочитываю – с неким стыдным удовольствием – вроде как читаешь чужие письма, или в замочную скважину за чужой жизнью подглядываешь. Больше всего Ферранте проассоциировалась у меня «Медеей и её детьми».

Ферранте – это моя эпоха, или точней, мои эпохи, – героиня старше меня всего на 10 лет.

Первые две книги о времени, когда я жила в СССРе, а в последних двух – уже мои западные времена. И события, которые у Ферранте мелькают в последних двух книгах, я отлично помню – уже «отсюда». Когда Красные бригады устроили взрыв на вокзале в Болонье, в 79-ом году, мы как раз в Италии ждали виз, чтоб в Америку ехать. Начапо эмиграции – грызущая тоска об оставленной жизни, густо замешанная на итальянском щастье – «зато какая дорога» – эти два с половиной месяца в Риме.

Первая книжка – про детство в Неаполе – поразила меня.
Ну, во-первых, социальная сторона – мне стало ещё понятней, почему итальянские коммунисты так любили Советский Союз.

Дело не в неапольской нищете бедного района. Как раз эта неапольская бедность вполне соответствует условиям жизни моего детства. Очень тесное жильё, в некоторых семьях какие-то спальные места убирают на день. При этом всё ж в Неаполе не коммуналки. Никто не голодает. Очень всё по быту похоже. Но мне кажется, что по крайней мере, в больших городах, даже в самых что ни на есть рабочих семьях, в СССРе было некое почтение к образованию и стремление, чтоб дети его получили. Никогда в жизни не слышала я о родителях, которые убить готовы, но только не разрешить детям учиться дальше: «я не учился, и ты не будешь». А учиться дальше – это всего лишь средняя школа. В Италии в пятидесятые обязательной была только начальная. Причём, это даже не вопрос того, чтоб дети начали зарабатывать. Скажем, девочки вовсе не должны были работать на стороне, а всего лишь маме помогать по хозяйству. Да и мальчиков отказывались учить не потому, что они обязательно начинали приносить деньги, или какую-то ощутимую помощь (ну, там сапоги вместе с отцом тачать), а просто потому, что учиться – это барские выдребеньки. И ещё я не представляла себе, насколько рукоприкладство было в ходу – на всех уровнях – детей почём зря лупили и мамы, и папы, вообще все лупили друг друга, дети кидались булыжниками, и случалось, попадали друг другу по голове. Из окон в ярости швырялись тяжёлыми предметами, и эти утюги и сковородки вполне могли, падая с неба, кого-нибудь пристукнуть во дворе.

И поразило меня нисколько не меньше – героини, живущие в Неаполе, в 10 лет никогда не видели моря. Везувий виден из их квартала, а море – нет.

Меня всегда удивляло, почему итальянская интеллигентская литература отнюдь не относится к своему народу с нежностью. Из четверологии Ферранте становится гораздо гораздо понятней почему. И мало того, становится ясно, насколько поверхностно мы в конце семидесятых – начале восьмидесятых умилялись итальянской приветливости. Я прекрасно представляю героев этой книги приветливыми с посторонними на улице – и это нисколько не меняет повседневного привычного насилия... У Элены Ферранте умиления определённо нет, и оптимизм в отношении квартала, где выросла героиня, да и в целом в отношении Италии, у неё весьма умеренный.

Третий и четвёртый тома – с семидесятых по десять лет назад.

И опять социальное – очень жёсткое. Неизбежная коррумпированность любых людей, причастных к какой бы то ни было власти. Красные бригады, коммунисты, фашисты, каморра, – жизнь, в которой насилие всё время рядом ходит, выскакивает из-за любого угла.

Всё повествование – я по-французски сказала бы – про жизнь в état cru. Натурализм. Мысли, самые гнусные, приходящие в голову, вываливаются на страницы вот ровно так, как появляются – без фильтра и без обдумыванья.

Очень прямолинейная книжка. Не рефлектирующая.

При том, что герои много и всерьёз друг другу помогают, психологически всё время возникает впечатление парада эгоизмов, особенно женских, – за помощью светится самое беззастенчивое использование друг друга. Собственно, я бы сказала, что мужики с достойным поведением в этой книге есть, а женщины не очень-то, хоть, естественно, главной героине сочувствуешь, – всё ж погружаешься в её жизнь с потрохами. И собственно, противоречия между взаимопомощью и эгоизмом нет, как нет противоречия между когдатошней удивительной приветливостью итальянцев на улице и постоянным насилием в самой ткани жизни.

Закрываешь последнюю книжку с некоторым огорчением. Длинный рассказ попутчицы по поезду. Вот к примеру, в неделю в транссибирском экспрессе вполне бы рассказ уложился.

Себе под нос...

Зачем я это пишу, я не особо понимаю, но свербит, потому, наверно, и пишу. Может, внутренняя цензура очень надоела, а может, стыдно, что всё время к ней прибегаю.

Вот вроде сколько уже лет я пишу в сети. Для кого? Для себя? Для потенциального читателя? Всё ж читателя какого-никакого тоже иметь хочется.

Я конформистка в том смысле, что ради того, «чтоб в доме было тихо», я стараюсь не влезать в полемику, не высказываться. В конце концов, борин папа, как известно, даже повесился, чтоб в доме было тихо.

Мне всегда казалось, что из самого в мире важного – чувство меры и родственное ему – чувство юмора. Мне давным-давно кажется, что часть общих проблем России и Америки – это как раз отстуствие чувства меры.

Я несомненно за политкорректность, как за вежливость в обращении друг с другом, и я всеми лапами против сегодняшнего американского университетского правильномыслия – шаг в сторону – позорный столб.

При советской власти у меня, вероятно, не было друзей, её любивших. Несомненно были те, кому пепел Клааса стучал в сердце, и те, кого социальное-политическое совсем не интересовало.

Сейчас я знаю, что со значительной частью моих друзей и знакомых моложе пятидесяти лучше не обсуждать некоторых проблем – «чтоб в доме было тихо», чтоб у позорного столба не оказаться... Иногда всё-таки обсуждаю, очень осторожно, стараясь максимально смягчать... Ну, потому что избегать целых пучков тем стыдно...

Наверно, я сегодня пишу всё это, потому что мне тошно и стыдно читать и слышать от самых разных людей, что они радуются тому, что немолодому человеку, никого не зарезавшему, грозит 25 лет тюрьмы, грозит умереть в тюрьме... Обвинение развалилось, но всё равно признали виновным... И вот эта общественная радость...

А пару месяцев назад мне было стыдно читать про то, что Трюдо уже второй раз извиняется за то, что в юности, играя Алладина, он намазался коричневой краской...

***
А комментариев не надо, пожалуйста, – ну, чтоб в доме было тихо... Это я не чтоб спорить написала...

Глобализация, эх глобализация...

Все последние годы студентов у нас больше, чем можно переварить, и у всех так – очень их много народилось, ровесников двадцать первого века...
Ну, и нанимаем мы постоянных преподавателей-научных сотрудников весьма активно последние пару лет. Кампус в нескольких зданиях, и вот нас стало уже столько, что обитатели разных зданий и разных этажей не всегда друг друга хорошо знают, иногда шапочно, особенно новеньких с других кафедр.
И вот на прошлой неделе выехали мы на два дня на детский писк на лужайке – только преподаватели и научники – поработать активно над новыми программами – познакомиться.
Совсем близко отъехали – в маленький замчик-гостиницу в парке среди ярко-зелёных полей. Человек сорок нас было.
Работали, болтали, выпивали, время неплохо проводили.
Среди нас оказались представители двадцати стран рождения, включая Францию. Последний самый наш новенький – гаитянин.
Тунисцев у нас теперь трое, и ливанцев трое – и вот выяснилось эмпирически, что тунисцы между собой говорят по-тунисски, а ливанцы по-ливански, но тунисец с ливанцем, или скажем с алжирцем говорят по-французски – разные у них арабские.
А ещё есть у нас индиец и немец, плохо совсем говорящие по-французски (у нас много преподавания по-английски) – удивительно только, что оба защищались во Франции.
Ужинали за большими круглыми столами – я оказалась за столом, где мы болтали в основном по-английски, – по странам происхождения были мы – четверо французов, один алжирец, один бразилец, один колумбиец, один немец, один индиец, одна чешка, одна я, один сенегалец.
С индийцем мы шапочно несколько месяцев знакомы – встречаемся во дворе и с удовольствием по верхам болтаем – за ужином поболтали поосновательней. И на следующий день вдруг сказал он мне, что я страшно похожа на его учительницу английского языка, у которой он в школе учился. Я, прям скажем, удивилась – неужто я похожа на индийку? Миссис Родгарс – говорит, её звали. Хм, неужто я могу быть похожа на англичанку? По цвету кожи определённо скорей на индийку (летом на жареную индейку!). Прям – говорит – улыбка такая же, интонации.
А про нашего немца я уже слышала от Лены из Пензы, она у нас в секретариате, – что он говорит по-русски, и что дескать, научился он русскому от русской жены. Но как-то я с ним не пересекалась. Только удивлялась способности человека выучиться русскому от жены. Ларчик открылся очень просто: он вырос в ГДР и двенадцать лет учил русский в школе. И сказал, что все подружки были у него с востока – с немцами из ФРГ у него культурные проблемы – разные фильмы они смотрели, разные книжки читали...
И чешка наша, секретарша, занимающаяся младшими курсами, которая у нас с прошлой весны, вдруг сказала, что и она по-русски говорит – опять же из школы. Оказывается, говорит вполне прилично, ну, и читает по-русски, Булгакова любит...
Немец куда лучше чувствует себя во Франции, чем в Германии, а чешка предпочитает Германию – «мы, чехи, люди немецкой культуры»...
А жалко всё ж, что нет на свете марсиан. Или не жалко?