Category: транспорт

Category was added automatically. Read all entries about "транспорт".

(no subject)

В лесу среди пёстрых вишенных стволов, хлюпая подножной мокрой глиной, я услышала дальнюю электричку.

Откуда ей в нашем дождливом лесу взяться? Зимней электричке, пахнущей лыжной мазью? Разноцветной – на каждую температуру свой цвет.

Огромное взбитое белое облако на фоне тёмно-серой тучи за лесом осветило хмурь. Берёзы бежали вниз по склону.


***
В зеркале отражалось окно, но пустое – светлым квадратом в накатывающих сумерках – заоконные дома в зеркало уже не попали, отказалось моё скромное зеркапо в дверце шкафа служить дорогой в бесконечность.

На синем фоне темнеющих сумерек маленькая согнувшаяся от ветра чёрная фигурка идёт к горизонту – только тёмная синь, да чёрный человечек посредине – есть ли такая картина, нет ли, придумала я её, сидя за компом, шлёпая по клавишам, а за окном за спиной – за невидимым во тьме тополем чужие окна.

(no subject)

А наш грибной сезон куда как осенней северного.

Под ногами совсем пестро – и как знать издали – шляпка, корень, или лист.

Грибосборство – умопомешательство – ну, и зачем, спрашивается, тонны грибов? Возиться с ними, чистить, жарить, парить, морозить – на фига? Умалишоты, одно слово.

Атавизм, но свойственный не только людям из России, для которых когда-то грибы были весёлой едой – картошка с грибами и с кислой капустой – чем не праздничный ужин? Французы по рождению, да чего там, алжирский бербер Амар, член грибного сообщества, – тоже не проходят мимо грибов.

И вот пыхтишь, клянёшь, но тащишь через лес оттягивающие руки пакеты.

Благодаря Ирису, который недавно рассказал, что вот впервые поел жареных рыжиков, и что невозможно вкусны они, я тоже пожарила рыжики – и да, невозможно вкусно ­– как и у солёных – вкус леса у рыжиков со сковородки.

Год назад попробовали мы грибы зонтики – и тоже очень вкусно – если жарить огромными ломтями – как стейки. А собирать их неинтересно – стоят на худых длинных ногах эдакие дылды – не ищешь – срываешь на огороде.

И маслят собирать неинтересно – слишком их много высыпает – когда-то в Эстонии на травянистую середину лесных дорожек, и сейчас так же в подпарижье, а особенно много их на дорожках, где лошадей часто встречаешь.

Красным всегда радуешься – красавцы они, а жареные – ну, ничего особенного…

Праздничное дело – грибосбор ненужных грибов – вглядываешься, радостно вдруг видишь, потом ночью перед закрытыми глазами пестрят листья, шляпки, – и пахнет винной пробкой.

Каждое зимнее воскресенье на завтрак была варёная картошка с солёными грибами и кефир – грибы с луком и со сметаной – кефиром запивали. За кефиром в каких-то начальных классах меня посылали – в магазин чтоб попасть, надо было Малый перейти. Что там переходить – на Малом сколько там машин – не Средний чай, не Большой!

Но невыносимо страшно – каждый раз ныряла в ужас – и потом другая сторона – выныривала. Папа воспитывал, сердился, заставлял переходить улицу и зажигать спички – но страшно. На лыжах с горки – страх сладкий, а этот, ужас перед машинами, – железный страх.

Со мной учился в первом классе мальчик Вася, отпетый двоечник и хулиган, папа говорил мне, что неплохо б я в чём-то с Васи пример брала, а не была б такой трусихой. Что если перемешать лучшую в классе отличницу Ритку с Васей – очень правильный человек получится.

У Васи умерла мама – и я холодела – не могла объять такого – мама умерла – а он вроде дышит.

За мамой гонялись все трамваи, ходившие по Среднему и по Восьмой линии – стоило ей минут на пятнадцать задержаться с работы, как я садилась на подоконник, глядела во двор-колодец – все трамваи, светя разноцветными злобными огнями, неслись за мамой – железные чудовища, а я глядела во двор и бормотала «только бы, только бы, только бы обошлось, только бы»…

Рыжиков в ленинградских лесах не было, и в Эстонии не было. Были волнушки – розовые мохнатые с ногами-трубками. И серушки тоже с прекрасными трубными ногами, но не такие праздничные, – не розовые, а серые. Ну, и плебейские горькушки, шоколадные и горькие – впрочем, после варки горечь уходила. Их всех солили – они – солоники. А ещё зелёные грузди, симпатяги, вечно с налипшим мхом, кусками листьев, а ноги защитно-зелёные снаружи, а внутри белые.

Главный грибосбор бывал на даче – в мамин августовский отпуск. Когда жили в Усть-Нарве, ходили в ближний лес за любимыми Бабаниными моховичками, в дальний, к Ауге – туда аж автобус ходил – за волнушками…

Ну, а из города в сентябре тоже ездили. Народ выходил к станции с корзинами – наверху красавцы белые и ещё бОльшие красавцы красные, чуть укрытые папоротником, а внизу мелочь пузатая – никто не садился в поезд, не приведя корзину в праздничный вид – ну, надо ж пиписьками мериться!

А зверей в лесах мы не встречали – ни под капусткой заиньки-паиньки, по-заячьи лопотавшего, ни Лисы Патрикеевны… Одни лоси. Выйдет громадина из чащи на просеку, поглядит, вздохнёт и уйдёт обратно.

А однажды на Ладоге на мысе Орёл – два лося на закате плыли через протоку, выставив из воды рогатые золотящиеся морды…

В лесу Рамбуйе, старинном, королевском, оленьем – тянутся из-под листьев слегка скукоженные перед неотменной зимой ландышевые листья, а папоротники вспыхивают на солнце – горят по осени кусты в лесах – мелкие лесные яблочки падают неподалёку от яблонь, кентавры, олени, фавны в чаще хрустят ветками, топочут, –­ ­и Пан насвистывает, почёсывает свирелью за ухом.

(no subject)

Мир всё время шлёт невнятные сигналы.

Сентябрьская жарища, но от порыва ветра с берёзы сорвалась пригоршня лимонных листьев, закружились в воздухе, – стремясь в картину «Золотая осень».

По дороге на ферму, где непристойно пышный праздник урожая, льнянки у края поля – маленькие львиные зевы – на насыпи железной дороги, – «девушка, если трамвай сегодня не придёт, почему рельсы не убрали?». Острый запах помидорной ботвы.

Блестящие рельсы, или ржавые, а может, обрывки рельс, сохранившиеся кое-где на бывшей парижской окружной железной дороге, превращённой в пешеходную дорожку. Льнянка, козлобородник…

А каштаны после лета стоят в сухих жёстких рыжеватых жжёных доспехах…

На поверхности пруда тишь да гладь, ни черепахи, только вдруг всплеск – и кто там ходит под водой, какая там жизнь, всего лишь в небольшом пригородном пруду в середине пригородного леса – сколько их, разных жизней – помимо нас?

Об оптимизьм

Я в принципе топографический кретин. Ну, не самый страшный, хуже бывают, но всё ж достатточный дебил. Всю жизнь я боюсь заблудиться –«из дома вышел человек с дубинкой и с мешком, и в дальний путь, и в дальний путь отпрвился пешком...»

Когда я иду с кем-то, если не я ответственная, я дорогу и не запоминаю. Если я отвечаю, или если я одна, ужасно боюсь не запомнить. Ну, как Мальчик-с-Пальчик не разбрасываю хлебных крошек, зарубок тоже не делаю, но холодок по спине. Сейчас часто даже в знакомых местах я включаю карту на телефоне...

***
Мы с Васькой были в Риме – не в том Риме, который мы знали с Васькой, а в давнем, который с Джейком мы застали – когда снимали комнату в locanda – в квартире у каких-нибудь там же живущих тётенек – одним таким бабушкам Джейк когда-то сумел починить душ. В том Риме, который я любила куда больше теперешнего.

Вот мы с Васькой и жили в локанде – в облезлом рыжем доме – где-то не в центре, где-то на кудыкиной горе. Улица, слегка пыльная, олеандры, напротив дома римский, похожий на чью-то кухню бар с висяшими вниз головой бутылками с разными ликёрами, которые чтоб все перепробовать, время нужно. Ну вот артишоковый я всё же попробовала уже давно.

И почему-то было очень тревожно. Может быть, потому, что мне надо было оставить Ваську одного в локанде и отправиться куда-то по непонятным официальным делам – что-то раздобывать, – что, зачем, почему, куда?
Я шла пешком, потом ехала на автобусе и всё время боялась, что я не сумею вернуться обратно, что я потеряюсь, что не запомню дороги.

И вот обратный путь – я где-то свернула не туда, я больше не узнавала местность, я не могла найти почты, от которой я точно знала дорогу. Я металась – и вдруг – вот же она, эта почта, прямо за углом, и вот ещё тут повернуть – и вот рыжий дом, и Васька...

И я проснулась.

(no subject)

В Коктебеле в 77-ом году прошлого, стремительно убегающего назад века, – а я с вагонной площадки самого последнего вагона всё машу вслед, машу – речка, лес, дорога жёлтого кирпича, изумрудный город, «несёт меня лиса за дальние леса» – летом в Коктебеле на террасе у Марьи Николаевны Изергиной, где собиралась часть бомонда (вторая часть собиралась у Марьи Степановны Волошиной, и две дамы друг друга недолюбливали) – говорили, что нет лучшего портного, чем Лимонов – «как бог, он брюки шьёт». Правда, на фига богу штаны? Ну, хитон ещё туда-сюда, для приличия, – но штаны?

«Эдичку» я прочитала в начале американской жизни – собственно, ровно тогда, когда он и вышел. С удовольствием и раздражением одновременно. Бесила внезапно проснувшаяся у Лимонова любовь к СССР-у, нелюбовь же к Америке рифмовалась с моей к ней тогдашней нелюбовью.

Через несколько лет я взахлёб прочла «Молодого негодяя». И страшно огорчалась, что о Харькове есть вот такая книжка, любящая, нежная, а о Ленинграде, о нашей жизни, о нашем веселье, и свинстве, и блядстве, и влюблённостях, и любовях, и книжках, и разговорах – о нашей такой прекрасной жизни (не хуже у харьковской) – нету.

«Подросток Савенко» – не помню, сначала я его прочитала, или сначала отличный фильм посмотрела.

Васька говорил, что невыносимый хвастун и выебонщик Лимонов дня не мог прожить без того, чтоб о нём не говорили.

Ну, а что потом, а что потом? Война в Югославии, идиотская партия, путинолюбие...

Хочется сказать – ну, а чем уж так всеми любимый Хвост отличается от Лимонова? Ну да, Хвост политикой не занимался...

Мотается последний вагон, стучит на стыках – речку переехали, ёлки, да сосны, да вечерний крик дачной электрички.

«Я обедал супом… солнце колыхалось
Я обедал летом… летом потогонным
Кончил я обедать… кончил я обедать
Осень сразу стала… сразу же началась
Дóжди засвистели… Темень загустела
Птицы стали улетать…
Звери стали засыпать…
Ноги подмерзать…
Сидя в трех рубашках и одном пальто
Пусто вспоминаю как я пообедал
Как я суп покушал еще в жарком лете
Огнемилом лете… цветолицем лете…»

На полях

Давно уже я – старышка в мартости. Лет уже десять, а то и больше назад, когда стало мне тяжко разбирать мелкие надписи на всяческих инструкциях и читать книжки в автобусе тёмными зимними вечерами, пошла я к офтальмологу в Медоне, к которому Васька ходил. Чудный человек – Васькин ровесник – то есть было ему изрядно за семьдесят, когда я к нему пришла, – спросил у меня: «Вы что, решили против природы попереть?» И я возмущённо ответила: «Конечно!». Выписал мне очки для чтения...

Лет пять назад я опять у него была – решив, что, может, надо посильней очки, и вообще, если очки грызть и швырять куда ни попадя, они со временем портятся.

И вот пару недель назад опять пошла – но уже не к нему – он только что вышел на пенсию – в девяносто.

Получив рецепт на новые очки, я отправилась их заказывать в ближнюю оптику, – в магазин месьё Фишера.
Самого месьё, когда я пришла, не было на месте, а была его помощница – совсем молодая девчонка по имени Люси. Она беседовала с клиентом, который интересовался, как поживает её папа. Она сказала, что месьё Фишер вовсе не папа её, а патрон. Клиент улыбнулся и ответил, что по возрасту скорей папа, чем муж, вот он и предположил. Разговорчивый клиент попался. А перед уходом через девчонское отнекиванье стал ей деньги совать – дескать, возьми, ну, кофе сходишь попить, а мне приятно.

Он ушёл, мы с Люси прыснули. И стали с удовольствием выбирать оправу – попестрей.

Тем временем вернулся месьё Фишер, спросил у меня, не хочу ли я кофе. Я сказала, что нет, но тут он, приговаривая, что дома кофе не выпил, запустил машину, она ему чашечку сварила, – и такой всепоглощающий запах кофе разлился по комнате, что я передумала и попросила мне тоже сделать.

– А что вы думаете об этой оправе – обратилась к Фишеру Люси – показывая на выбранную нами весёленькую в разводах оправу.

– Поговорите с моей женой. Она Вам скажет, что я вообще никогда не думаю. Je ne pense jamais.

А я ухмыльнулась бы в усы, коли они б у меня были – такая это была еврейская фраза – Боря, не трогай папу за нос и вообще отойди от гроба, и если б у дедушки были колёса, то был бы не дедушка, а паровоз. И как известно, у каждой еврейской женщины муж поц, а сын гений...

(no subject)

У Вигдоровой в «Дороге в жизнь» ребёнок, которого педологи мучают, на вопрос о том, что надо делать с последним вагоном, чаще всего страдающим при крушении, – предлагает его отцеплять. Потом огорчается, что сморозил такую глупость.

Так вот и с последним днём – он в конце концов наступает. И уежает Димка на поезде в Париж, чтоб на следующее утро лететь в Техас, и мы, оставшиеся, уезжающие на машине завтра, судорожно стираем всяческие тряпки, чтоб оставить тут чистые простыни и полотенца на следующее лето, чтоб постараться уменьшить собственные свинские следы на всяческих подпопных подушках, которые кладутся на твёрдые железные стулья.

Вчера вечером я полила мимозовый куст, подержала в руках маленький камушек из моря, лежащий уже пять лет на нашей каменной пирамиде, к которой прикреплена Васькина доска. Лежит камушек, и пожар ему был нипочём, и зимние дожди. И я вчера долго фотографировала прискакавшего на доску кузнечика. А может быть, расцветёт куст через год?

Уезжать вообще трудно. А отъезд отсюда – это точка, которую ставишь в конце лета. И страх... Год до следующего приезда – это целых 11 месяцев...

Я вросла в свою работу, и я буду очень рада увидеть и Муну, и Филиппа, и Федерико... В сентябре немало всякого хорошего, включая запах яблок на ферме... Но вот...

Вот плыву я над синей бездонностью и чёрные рыбы стрижи подо мной, и пагры с золотистыми полосами, а потом вдруг далёкое дно появляется, колышется где-то в дальней глубине трава, а потом мель – и над розовым камнем клетчатые сине-зелёные попугайные рыбы, а потом голову из воды поднимаю, сдёргиваю маску, и свет на камнях – прозрачный живой почти твёрдый свет, и вырастает облако за зелёной горой, – и ускользает, и не удержать...

А потом свет на соснах, сад, олеандр, и оборачивается от стола полуголый Васька, и вопит, что можно б и пораньше прийти...

И как странно, что можно плыть по воде, а по воздуху совсем нельзя...

(no subject)

Марлен Хуциев умер. За девяносто ему было. И вот на фотографии – да, видно, что много ему лет...

А мы с Бегемотом и с Альбиром недавно пересмотрели «Июльский дождь».

Я – в третий раз. В первый раз я видела его в Союзе, то ли ещё в школе, то ли на первом курсе.

Евгений Сидоров в журнале «Юность» о нём когда-то написал. Очень хорошо помню, что статья называлась «Мне тридцать лет» – ну, вслед за хуциевским предыдущим фильмом «Мне двадцать лет».

Помню, как ужасно молодые родители – ну, сколько им там было – сорок, а чуть младшим друзьям – и вовсе тридцать пять – обсуждали фильм про некоммуникабельность, идущий вслед за «Затмением». «Затмение» я примерно тогда же посмотрела.

Очень было здорово – всё вместе – Бах у swingle singers, московские улицы, Визбор, поющий «Спокойно, дружище, спокойно» и «Последний троллейбус», и кружатся улицы, и спящие ночные троллейбусы, и провода в небе.

Потом в девяностые «Июльский дождь» показали на каком-то фестивале советского кино в Бобуре – и я посмотрела его с некоторой снисходительностью – ну да, нехорошо продаваться шефу, ворующему чужие идеи, но так это тривиально. И в типографии выходящая из-под пресса «Незнакомка», захватанная, растиражированная, – тоже простенько, чего огород городить.

Но Бах, Визбор, троллейбусы, улицы – всё это осталось, не позволяло сказать, что никакого интереса больше нет в «Июльском дожде».
И вот мы пересмотрели его этим январём, потому что Альбир совсем его не помнил, или даже не знал.

И вдруг выяснилось, что это просто хороший фильм, что он выпуклый, и даже шашлыки с профессором, наивность мелкой подлости, – нисколько не мешают ощущению естественности... А про «Незнакомку» – пусть и тривиальное, но постоянно присутствуюшее жизненное обстоятельство, – только оно ещё усилилось за прошедшие пятьдесят лет – с массовым туризмом, с потреблением культуры, как конфетки на десерт...

И ночные звонки незнакомого человека, и смерть отца, и день победы с молодыми ещё ветеранами, и троллейбусы, и недавняя война, и поющий Визбор, – и тоска по выходу из собственной шкуры, из собственной жизни, тоска по волшебной двери в стене, – всё это подлинное.

И так странно – что вот умер старым человеком Хуциев, что давно умерли родители, – и вот та я, которая в Ленинграде смотрела «Июльский дождь» в какой-то киношке на Невском, и произносила умные незначащие слова про некоммуникабельность – вот она я, – в другой, ставшей домом стране, в другом веке. И за окном пирамидальный тополь – впервые я их увидела на станции Иловайская, где столял сколько-то минут поезд, в котором мы ехали в горы, на Кавказ, из Ленинграда в Невинку, и пахло железной дорогой, пылью, степью, летом...

(no subject)

Ехал грека через реку? Через реку ехал Грека? Вы откуда и куда? Под мостом течёт вода.

Вот и мы в субботу вечером ехали через реку Сену. В реке Сене вода по ночам маслянистая, в реке Сене фонарный свет не тонет, растекается по поверхности...

Мы ехали на машине через мост, а через соседний мост, слегка наискосок от нас, за излучиной, шёл двухэтажный поезд – плавучий дом – плыл себе над маслянистой в огнях водой. Светились в нём окна, шла за ними жизнь, как за окнами трамваев, большеглазых добродушных то ли драконов, то ли если неуважительно – гусениц лупоглазых. Кто бутерброд жуёт, уткнувшись в телефон, кто книжку читает.
А светящийся дом-поезд, чёрное небо и река в растёкшихся огнях – всё это вместе рвалось попасть в картину, но не нашлось на них Моне – а чем же они хуже пыхтливого паровоза с гигантскими глазищами возле присыпанной снежком платформы?

И поехали мы дальше мимо леса, мимо чёрных декабрьских деревьев.

Чужие жизни, глядящие из чужих окон, – мы соглашаемся, что любая жизнь – абсолютная ценность, и привычно сочувствуем жертвам терроризма или массовых катастроф, и знаем, что каждый день, каждую минуту безымянные для нас люди умирают, и не обращаем на это особого внимания – так уж жизнь устроена – да и будь мы бессмертными, где б мы все поместились...

Оно конечно – вот хреновина до Марса долетела и марсианский ветер записывает, но хочется ли на Марсе жить?

Читаю Пола Остера, «the winter journal», и наткнулась сегодня «Even you, who have lived inside your body for sixty-four years now, would probably be unable to recognize your foot in an isolated photograph of that foot, not to speak of your ear, or your elbow, or one of your eyes in close-up. All so familiar to you in the context of the whole, but utterly anonymous when taken piece by piece. We are all aliens to ourselves, and if we have any sense of who we are, it is only because we live inside the eyes of others.»

Выползает из-за крыши кремово облако, воздушным кораблём плывёт по бледно-синему небу, а за ним другое, третье – флотилия облаков мимо моего окна...